Изменить размер шрифта - +
.. Много истинного презрения к людям скрыто и в этой тонкой, убийственной иронии, и в непротивлении злу насилием, и во всей высокомерной кротости Л. Н. Толстого.

«Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть», — писал Толстой. Он всю жизнь был верен этой программе. Он жил один, хотя в течение полувека был душою русского общества. Он умер один, хотя в астаповское «уединение» за ним последовала семья, шесть врачей, полсотни журналистов и представители фирмы Пате (ведь смерть знаменитого человека для публики такое же развлечение, как премьера модной пьесы). Последние годы его жизни были для России годами кровопролитной бессмысленной войны и самой злосчастной из революций — идеи, не нашедшей штыков; для всего мира они были временем милитаризма классовой и национальной ненависти. Он смотрел на это зрелище со смешанным чувством жалости и презрения. Не спокойствие мудреца, а сосредоточенная, ушедшая в себя скорбь отразилась на последнем портрете Толстого, положив на него отпечаток несравненного благородства. Он — точно живой образ «Ночи», которую создал Микеланджело в худшую эпоху Флоренции:

Саrоm’e ‘1 sonno e piul’esser di sasso,

Mentreche ‘1 danno e la vergognadura.

Non veder, non sentirm’e gran ventura;

Pero non mi destar, deh! parla basso!

 

X.

 

И все-таки Толстой — колоссальное явление в истории русской политики. Вместе с Герценом он был первый свободный гений России; среди великих людей русской литературы, быть может, ему первому нечего замалчивать и нечего скрывать.

Пушкин, гениальный, загубленный безвременьем человек, писал шефу жандармов Бенкендорфу письма, которые нельзя читать без чувства унижения и боли. Он мог написать «Стансы», когда кости повешенных декабристов еще не истлели в могиле; одобрял закрытие «Московского телеграфа», ибо «мудрено с большей наглостью проповедовать якобинизм перед носом правительства»; после пяти лет «славы и добра» написал «Клеветникам России» и в то же время корил Мицкевича политиканством. Он брал денежные подарки от правительства Николая I, просил об увеличении этих «ссуд», прекрасно зная, какой ценой они достаются: «Теперь они смотрят на меня, как на холопа, с которым можно им поступать, как угодно», — писал он жене после одной из таких ссуд. И все-таки пел гимны, которым, впрочем, даже не старался придать хотя бы художественное достоинство.

Жуковский написал свою отвратительную статью о смертной казни, называл декабристов сволочью.

Гоголь жил в настоящем смысле слова подачками правительства, ходатайствуя о них через III отделение.

Гордый красавец, прославленный умом и талантами Чаадаев, признанный сумасшедшим и отданный под надзор психиатров за свое знаменитое письмо — «выстрел в темную ночь», не задумался на старости лет, прочитав восторженный отзыв о себе в «Былом и думах» Герцена, написать шефу жандармов Орлову: «Наглый беглец, гнусным образом искажая истину, приписывает нам собственные свои чувства и кидает на имя наше собственный свой позор». Эта выходка была даже не нужна; Жихарев назвал ее «une bassesse gratuite» в глаза Чаадаеву, в ответ на что последний, «помолчав с полминуты, сказал: «Моn cher, on tient à sa peau».

Славянофилы совершенно откровенно доносили правительству на того же Чаадаева. Известное стихотворение Языкова иначе и назвать нельзя, как рифмованным вариантом донесения Вигеля:

Свое ты все презрел и выдал,

И ты еще не сокрушен,

строчил поэт, рыдая в упоении доноса.

Некрасов написал свои ужасные стихи Муравьеву...

Большие люди не нуждаются ни в защите, ни в снисхождении. Они велики, независимо от «неверных звуков», — и слава Богу! Но если бы это было и не так, то где же сказать, как не над печальными страницами истории русской литературы: saeculi ignominia non hominis? Век был настолько ужасен, что и не такие вещи можно и должно простить, допуская, что у кого-либо нашлась бы смелость произвести себя в судьи.

Быстрый переход