Впрочем, ни в одном произведении подобного жанра герой не решается добровольно остаться в этом мире. Контакт так или иначе прерывается. Миру абсурда не перевербовать героя. Хотя иногда казалось, что это возможно, ведь внешне алогичное имеет свою внутреннюю логику, которая не может не завораживать. Однако двадцатый век продемонстрировал одну страну, где такое фактически осуществилось. Начиная с Зощенко и продолжая Войновичем и Довлатовым, советская литература пыталась отразить эту странную раздвоенность бытия. Даже, а может быть, и в большей степени, это касается, как ни странно, периода застоя, тех самых семидесятых…
На этих словах лектор, сухопарый и седовласый мужчина лет пятидесяти, заметил оживление аудитории, вскинул правую руку и глянул на часы.
— Уууу, — театрально поморщился он, — кажется, я увлекся. Прошу прощения. Вторую часть мы отложим до следующего воскресенья. Всех жду ровно через неделю на последней лекции семинара. Спасибо.
Тут же захлопали крышки парт, и немногочисленные слушатели повалили к выходу. Профессор начал собирать разложенные на кафедре книги и листки. Когда он все упаковал в небольшой кожаный портфель и начал борьбу с непослушным заедающим замком, к нему подошел один из студентов — парень лет двадцати, Гриша Гранкер.
— Здрасьте, Михаландреич.
— А-а, — радостно откликнулся профессор, отрываясь от портфеля, — Гранкер! Очень хорошо, что подошли. Я как раз хотел по поводу вашей курсовой поговорить. Прочитал ваш черновой вариант.
Студент хотел возразить, что это был вообще-то чистовой вариант, но промолчал.
— Кое-что довольно любопытно, тем более что тема семидесятых мне чрезвычайно близка. Но в основном это, простите за нефилологический термин, ерунда. То есть очень поверхностно.
— Что именно? — растерянно спросил студент.
— Вот у вас через каждое слово то «серость», то «застой», то «застой», то «серость»… А что такое серый цвет, как не смесь черного и белого, а? Причем, заметье, черное и белое — ярко выраженные цвета. Стало быть, и однозначные. А не является ли однозначность в таком случае подлинной серостью в переносном смысле? И не может ли так оказаться, что относительное благополучие и свобода нашего времени не менее, а то и более серо, чем тот пресловутый застой, в котором мы жили в 70-е и 80-е?
— Но…
— Да я понимаю, — рассмеялся профессор. — Это звучит как казуистика, но суть в том, мой юный друг, что это было пре-крас-но-е время. Сложное, странное, неоднородное, и потому прекрасное. Ну, конечно, шестидесятые кажутся интереснее! Но ведь они и попроще. Дали свободу, свободу взяли. Сколько дали, столько и взяли. Хотели взять больше — получили по рукам. А тут… А, может, вам кажется, что я просто романтизирую свою молодость?
Гранкер хотел сказать, что ему ничего не кажется, но профессор уже понесся дальше:
— Нет, это не так! Да, я был молод, но я получал зарплату, занимаясь своим прямым делом — преподаванием. А не бегал с высунутым языком в поисках бесконечных подработок. А какие нам устраивали поездки! Да я за счет государства весь Союз объездил! А тяга к искусству? Да, моду задали шестидесятые, но она сохранялась и в семидесятые. Вы можете возразить, что это мода, а мода поверхностна и преходяща. А я скажу, да, пускай мода! Но дайте мне сейчас хотя бы такую моду! Чтобы пару «родных» джинсов можно было обменять на два билета в театр на Таганке. А билеты в свою очередь можно было бы обменять на фирменную пластинку «Битлз». А пластинку «Битлз» на очки «кошачий глаз». А очки на фестивальный фильм в «Иллюзионе». А фильм в «Иллюзионе» на роман «По ком звонит колокол» Хемингуэя. |