|
В моей прозе.
— Кажется, я вас понимаю. Вы собираетесь писать книгу?
— Это жуткое происшествие случилось четыре года назад. Семь месяцев я пролежал в ланкийской больнице, и за эти семь бесконечных месяцев я, как принято выражаться, многое передумал. Единственное, что я мог делать, — это думать. Ведь с головы до ног я был обмотан бинтами и, наверное, походил на толстячка с мишленовской рекламы — помните, он весь словно бы состоит из автомобильных покрышек. А то, что вы сейчас видите — как сие зрелище ни ужасно, — это, скажу я вам, прибегая к не слишком уместной метафоре, лишь верхушка айсберга. Едва ли не все мое тело было покрыто ожогами третьей степени.
— Вот как.
— Далее. Вы раньше обмолвились, что восхищаетесь моим творчеством. Я не ослышался?
— Совершенно верно.
— Что вы читали?
— Да без малого все. И естественно, «У ног призраков».
— Естественно. Это уж как водится. Самая слабая моя книга, но ее-то прочли все. Страна тупиц. Вы с нее начали, верно? А может быть, даже и не с книги, а с ее экранизации?
— Вообще-то да, я ведь врать не умею. Все именно так и было. Сначала я посмотрел фильм, он мне понравился, а уж после прочел роман.
— Эх вы!
— Зато потом я прочитал «Первые плоды», «Лев из Бельтраффио», «Дух места».
— Верю! Верю!
Н-да, извините, Джон. Можно мне звать вас по имени? Простите мне мою резкость. Я вам и вправду верю. Позвольте тем не менее кое о чем вас спросить. Неужели вы, по вашему собственному признанию, большой поклонник моих книг и один из их прилежных читателей, — неужели вы ни разу не задались вопросом: что же такое со мной стряслось?
— Простите, не понял.
— Послушайте, Джон. Верно, я никогда не был писателем общительным, что называется, тусовщиком. Тем не менее я был весьма заметной фигурой, у всех на виду. Я получал литературные премии — ту же Букеровскую за «У ног призраков». Одно время даже стали поговаривать о Нобелевской. Не то чтобы я принимал эти разговоры всерьез. Во всяком случае, затворником я не был: меня приглашали на литературные вечера, я никогда не отказывался дать интервью, если хорошо просили. Так неужто за эти четыре года вы ни разу не подумали: а куда вдруг подевался старина такой-то?
— Не уверен, что смогу ответить на ваш вопрос. Читаю я много, это правда, но любителем изящной словесности меня не назовешь. Я хочу сказать, что никогда специально не следил ни за чьей писательской судьбой, даже если писатель мне нравился. Может, подобные мысли иной раз и приходили на ум; наверное, я в конце концов решил, что вы работаете над объемистым романом, который требует больше времени, чем обычно. Но на самом деле я об этом просто не думал. А сейчас, задним числом, пытаюсь как-то разумно объяснить свое поведение. Все это меня совсем не занимало.
— Что ж, пожалуй, я рад это слышать. Пожалуй что рад. И правда: если человек, даже такой знаменитый, как я в те времена, вдруг выбывает из общественной жизни, память о нем вскоре стирается, словно его и не было никогда. Это жестоко. Но с другой стороны, нельзя отрицать, что я сам хотел, чтобы все обернулось именно так, поэтому мне не на что жаловаться.
И все-таки это жестоко.
Тем не менее à nos oignions, как говорят французы. На чем бишь я остановился? На ланкийской больничной койке, если не ошибаюсь. Так вот, когда теряешь оба глаза, единственное утешение состоит, конечно же, в том, что тебе уже никогда не увидеть, чем ты без них стал. Это немного напоминает старую шутку про Эйфелеву башню. Когда ее воздвигли, кто-то, полагаю один из братьев Гонкур, заметил, что очень любит смотреть на Париж с вершины Эйфелевой башни, поскольку это самая выгодная точка обзора: там он избавлен от созерцания этого гнусного архитектурного опуса. |