— О чем вы сейчас говорили с вашим товарищем?
— Ни о чем, господин учитель, — Остудин встал и вытянул руки по швам.
Таврикий приблизился, коснулся указкой учебников и тетрадей, поворошил. Очевидной крамолы не было, и он сделал шаг назад, наступая на рясу, которая была ему не по росту. Учитель был невысок и мало следил за собой, все больше за другими. Он имел странную манеру отставлять при ходьбе правую руку, пальцы которой были вечно испачканы чернилами. Иногда они снились.
— Итак, мы выбрали пи-квадрат, — заявил он с сомнением, вспоминая, о чем говорил до того. Ряса зашуршала по полу, отец Таврикий пошел к доске. Мелок в его руке выглядел угрожающе, словно учитель собирался им что-то прижечь.
Швейцер, глядя прямо перед собой, пробормотал одними губами:
— Молчите. Вы ставите нас под удар.
— Слово чести, — выдохнул Остудин и обмакнул перо. От волнения он промахнулся мимо чернильницы.
Сосед негодующе вздохнул.
Кох тем временем спокойно царапал в своей тетради. С этим болтуном связались только потому, что ему не было равных в химии. И в сплетнях, если не считать Остудина, но тот человек вообще конченый. Остудин сказал, что застал его за приготовлением смеси: слово «смесь» означало, что Кох, пойманный на месте преступления, мгновенно признался во всем. Возможно, даже не будучи спрошен. Причем тут возможно — наверняка! Мало ли, что он стряпал.
— Швейцер! — у отца Таврикия еще оставались смутные подозрения. Ступайте к доске! Изобразите то, что я сейчас объяснил, в графическом виде.
Швейцер поклонился и принял мел.
Уверенными, размашистыми штрихами он начертил оси координат. Таврикий, довольный его движениями, стоял за спиной и молча смотрел, как доска покрывается кривыми значками. Швейцер украдкой посмотрел на настенные часы: еще две минуты — и в коридоре зазвучит запись церковного хора: большая перемена. Он никогда не понимал, почему сугубо светское образование должно сопровождаться ангельским пением, но это непонимание происходило исключительно из того факта, что Швейцер — как и никто из его сверстников никогда не задавался подобным вопросом.
— Очень хорошо, — послышался голос отца Таврикия. — Не знаю, Швейцер, чем занята ваша голова, но материалом вы владеете блестяще.
Швейцер опять поклонился — отрывисто, так что каштановая прядь упала ему на глаза. Он откинул ее гордым взмахом головы, и учитель подумал, что чрезмерная грациозность жестов не слишком желательна в закрытом заведении для молодых людей. В это мгновение грянул хор, возвещая свободу и сообщая Швейцеру новую привлекательность.
Отец Таврикий решил упредить соблазн и не задерживать класс.
— Свободны, — бросил он, вытирая руки тряпкой, от которой ладони становились еще белее, будто тронутые снежным пушком проказы.
…На перемене воспитанники прохаживались парами. Швейцер успел отозвать Коха в сторону, взял его под локоть и медленно повел в направлении гимнастического зала.
— Кох, как вы могли? — спросил он негромко и стиснул руку товарища.
Тот притворился непонимающим:
— О чем вы?…
— Вы прекрасно знаете, о чем! Остудину все известно. Может быть, вас кто-нибудь еще видел?
— Нет, больше никто, — облегченно ответил Кох, радуясь, что может так сказать, не покривив душой. — Он застал меня врасплох. Я уже процеживал через вату…
Но Швейцер разгневался еще больше:
— И только? Зачем же было рассказывать? Ведь он не мог догадаться!
На это у Коха не нашлось ответа. Он с напускной веселостью пожал плечами и виновато посмотрел на Швейцера. |