Пораженный Сиоран оглядел прожитые им годы и не сдержал возмущения (я по-прежнему цитирую все тот же текст 1949 года): «Несчастье — это удел молодых. Именно они выдвигают доктрины о нетерпимости и осуществляют их на практике; именно им нужны кровь, крики, волнение, жестокость. Во времена моей молодости вся Европа верила в молодежь, вся Европа толкала ее в политику, в государственные дела».
Все эти Фабрицио дель Донго, Аглаи, Настасьи, Мышкины — сколько я их вижу вокруг себя! Все они в начале своего пути в неведомое; вне всякого сомнения, они бредут наугад; но это особое блуждание: они бредут, не подозревая, что сбились с дороги, поскольку их неведение двойственно: они не знают мира и не знают себя самих; и только когда они посмотрят на свои заблуждения с расстояния прожитых лет, те предстанут перед ними именно как результат блужданий; более того, только с такого расстояния они будут в состоянии осознать само понятие блужданий. Пока что, ничего не зная о том взгляде, каким будущее однажды окинет их прошедшую юность, они защищают свои убеждения с куда большей агрессивностью, чем защищает свои убеждения взрослый, уже получивший опыт недолговечности человеческих убеждений.
Возмущение, которое испытывает Сиоран по отношению к молодежи, обнаруживает очевидное: с каждого наблюдательного пункта, воздвигнутого на линии, прочерченной от рождения до смерти, мир виден по-разному, и поведение того, кто наблюдает с того или иного места, само изменяется; никто не сможет понять другого, не поняв прежде всего его возраста. В самом деле, это же так очевидно, настолько очевидно! Но с первого раза видны лишь идеологические псевдоочевидности. Что касается очевидности экзистенциальной, чем она очевиднее, тем менее заметна. Возрасты жизни скрыты завесой.
Когда Пикассо нарисовал свою первую картину в стиле кубизма, ему было двадцать шесть лет: по всему миру многие художники его поколения присоединились к нему и последовали за ним. Если бы какой-нибудь шестидесятилетний художник стал ему подражать, занимаясь кубизмом, он бы показался (и с полным на то основанием) достойным осмеяния. Поскольку свобода молодого человека и свобода старика — это континенты, которые никогда не встречаются.
«Молодой, ты силен в компании, старый — в одиночестве», — писал Гёте (старый Гёте) в одной эпиграмме. В самом деле, когда молодые люди принимаются критиковать признанные идеи и установившиеся формы, им нравится объединяться в компании; когда Дерен и Матисс в начале века проводили долгие недели, на пляжах Коллиура, они рисовали похожие картины, отмеченные единой фовистской эстетикой; однако никто из них двоих не чувствовал себя эпигоном другого — и в самом деле, ни тот ни другой таковыми не являлись.
С восторженным единодушием сюрреалисты приветствовали в 1924 году смерть Анатоля Франса памятно глупым некрологом-памфлетом. «Подобных тебе, труп, мы не любим!» — писал двадцатидевятилетний Элюар. «С Анатолем Франсом ушла какая-то часть человеческого раболепства. Да станет праздником тот день, когда будут погребены коварство, традиционализм, патриотизм, оппортунизм, скептицизм, реализм и трусость!» — писал двадцативосьмилетний Бретон. «Пусть тот, кто только что сдох… развеется, как дым! От любого человека вообще очень мало что остается, а об этом даже невозможно представить себе, что он когда-то жил», — писал двадцатисемилетний Арагон.
Слова Сиорана вспоминаются мне, когда я думаю о молодых и их потребностях «в крови, криках, в волнении»; но я спешу добавить, что молодые поэты, которые мочились на труп крупного писателя, не перестали от этого быть настоящими поэтами и даже превосходными поэтами; их гениальность и их глупость фонтанировали из одного источника. Они были страстно (лирично) агрессивны по отношению к прошлому и так же страстно (лирично) преданы будущему, представителями которого себя считали и которое, как им казалось, благословляет их радостную коллективную мочу. |