В конце концов это она сняла с меня перчатки, и я, едва увидев свои руки, отвела взгляд.
Она уложила меня в большую постель, подоткнула одеяло, потушила лампу. Ровно в десять, как и обещала. С тех пор как она увидела на моем теле следы ожогов, лицо ее приобрело какое-то странное выражение. Мне она сказала лишь, что следов этих осталось не так много — одно пятно на спине, два на ногах — и что я похудела. Я чувствовала, что она старается держаться естественно, но признает меня все меньше и меньше.
— Не оставляй меня одну. Я отвыкла от этого, мне страшно.
Она села рядом со мной и побыла так немного. Я уснула, уткнувшись ртом в ее ладонь. Она ничего не говорила. И уже в самую последнюю долю секунды перед тем как заснуть, на краю зыбкой грани беспамятства, когда все вокруг нереально, когда все возможно, мне в голову впервые пришла мысль, что вне рассказов Жанны я — ничто. Достаточно Жанне солгать, и я стану ложью.
— Я хочу, чтобы ты мне наконец объяснила. Мне неделями твердят: «Потом, потом!» Вчера ты сказала, что я не любила свою тетю. Объясни, почему.
— Потому что она была неприветлива.
— Со мной?
— Со всеми.
— Но раз она взяла меня к себе в тринадцать лет, то должна была меня любить.
— Я не сказала, что она тебя не любила. И потом, это ей льстило. Тебе не понять. Любила — не любила, ты судишь по одному этому!
— Почему Доменика Лои с февраля была со мной?
— В феврале ты ее встретила. И только гораздо позже она стала следовать за тобой. А вот почему — это было известно тебе одной! Что я, по-твоему, должна тебе сказать? Каждые три дня у тебя появлялось новое увлечение: машина, собака, американский поэт, Доменика Лои — все это были глупости из одного ряда. В восемнадцать лет я отыскала тебя в одной гостинице Женевы с каким-то мелким конторским служащим. В двадцать — в другой гостинице с Доменикой Лои.
— Чем она была для меня?
— Рабыней, как все прочие.
— Как ты?
— Как я.
— И что произошло?
— Да ничего. Что, по-твоему, должно было произойти? Ты швырнула мне в голову чемодан, потом вазу, за которую мне пришлось довольно дорого заплатить, и уехала со своей рабыней.
— Где это все было?
— В резиденции «Вашингтон» на улице Лорда Байрона, четвертый этаж, номер четырнадцатый.
— Куда я поехала?
— Понятия не имею. Я этим не занималась. Твоя тетка ждала только тебя, чтобы отдать Богу душу. Вернувшись к ней, я получила свою вторую оплеуху за восемнадцать лет. Спустя неделю она умерла.
— Я так и не приехала?
— Нет. Не скажу, что я ничего о тебе не слышала, — ты делала достаточно глупостей, чтобы о тебе говорили, — но мне ты месяц не давала о себе знать. То есть приблизительно столько времени, сколько тебе потребовалось, чтобы ощутить нехватку денег. И наделать столько долгов, чтобы даже твои альфонсики перестали тебе верить. Я получила телеграмму во Флоренции: «Прости, несчастна, денег, целую тебя тысячу раз повсюду, лоб, глаза, нос, губы, обе руки, ноги, будь великодушна, я рыдаю, твоя Ми». Клянусь, текст был слово в слово такой, я покажу тебе телеграмму.
Телеграмму она мне показала, когда я одевалась. Я прочитала ее стоя, поставив одну ногу на стул, пока она прицепляла мне чулок — сама я в перчатках не могла этого сделать.
— Какая-то идиотская телеграмма.
— И тем не менее совершенно в твоем стиле. Знаешь, ведь были и другие. Иногда из двух слов: «Денег, Ми». Иногда в день одна за другой приходили пятнадцать телеграмм, в которых говорилось одно и то же. |