Она все больше замыкалась в себе, отдалялась. В том, что я говорила, в том, что я делала, было что-то такое, что ей упорно не нравилось, и я видела, что это ее гложет. Долгие минуты она наблюдала за мной, не говоря ни слова, потом вдруг принималась говорить — очень быстро и непрестанно возвращаясь то к рассказу о пожаре, то к тому дню за месяц до пожара, когда она обнаружила меня на мысе Кадэ пьяной.
— Лучше всего мне бы туда поехать!
— Мы и поедем — через несколько дней.
— Я хочу увидеть отца. Почему мне нельзя увидеть тех, кого я знала?
— Твой отец в Ницце. Он глубокий старик. Ему будет мало пользы увидеть тебя в таком состоянии. Что до остальных, то я предпочитаю немного подождать.
— А я нет.
— А я да. Послушай, цыпленок, ведь, возможно, еще каких-нибудь несколько дней — и к тебе полностью вернется память. Думаешь, легко мне оттягивать твою встречу с отцом? Он считает, что ты все еще в клинике. Думаешь, легко мне отгонять от тебя всех этих коршунов? Я хочу, чтобы ты встретила их, когда уже совсем выздоровеешь.
Выздороветь. Я уже столько узнала о себе, ничего не вспомнив, что больше в это не верила. У доктора Дулена были уколы, головоломки из кусочков проволоки, свет ламп в глаза, автоматическое письмо. Мне делали укол в правую руку и помещали ее за перегородку, которая не давала мне видеть, что я пишу. Я не чувствовала ни карандаша, что мне вкладывали в руку, ни ее движения. Пока я исписывала три страницы, не отдавая себе в этом отчета, доктор Дулен и его ассистент говорили со мной о южном солнце, о прелести морских купаний. Из этого опыта, повторенного уже дважды, мы так ничего и не узнали, если не считать того, что почерк у меня жутко изменился от ношения перчаток. Доктор Дулен, которому я теперь верила не больше, чем Жанне, утверждал, что эти сеансы высвободят кое-какие тревоги той «подсознательной личности», которая, в отличие от меня, помнит. Я читала страницы, которые «написала». Бессвязные, недописанные слова, по большей части рассыпанные, как в мои худшие дни в клинике. Упорнее других повторялись названия частей тела: нос, рот, глаза, руки, волосы — я словно перечитывала ту телеграмму, посланную Жанне.
Чушь полнейшая.
«Большой скандал» разразился на четвертый день. Кухарка была в другом конце дома, слуга уехал. Мы с Жанной сидели в креслах в гостиной, подле камина, потому что мне по-прежнему было холодно. Было около пяти пополудни. В одной руке у меня были письма и фотографии, в другой — пустая чашка.
Жанна, с кругами под глазами, курила, в очередной раз отклоняя мою просьбу увидеть тех, кого я знала.
— Я этого не хочу, и точка. С кем ты, по-твоему, водилась? С ангелочками, сошедшими с неба? Они не упустят такую легкую добычу.
— Я — добыча? По какой же это причине?
— Причина выражается числом со множеством нулей. В ноябре тебе исполняется двадцать один год. В этот день будет вскрыто завещание Рафферми. Но его совсем не обязательно вскрывать, чтобы прикинуть, сколько миллиардов лир перейдет в твое распоряжение.
— Это ты тоже должна была бы мне объяснить.
— Я думала, ты знаешь.
— Да я ничего не знаю! Ты же видишь, что я ничегошеньки не знаю!
Тут она допустила свою первую оплошность:
— Мне уже и невдомек, что ты знаешь, а чего не знаешь! Я теряюсь. Я не сплю ночами. По существу, тебе ведь так легко ломать комедию!
Она швырнула сигарету в огонь. Как раз когда я вставала из кресла, часы в прихожей пробили пять часов.
— Комедию? Какую комедию?
— С амнезией! — воскликнула она. — Хорошая идея, просто отличная! Никаких повреждений, никаких следов, разумеется, но кто может знать наверняка, что потерявший память в действительности ее потерял, кроме него самого?
Она тоже поднялась, совершенно неузнаваемая. |