Изменить размер шрифта - +
Этак не велика мне, голубчик, от тебя помощь.

 

А он:

 

– Ну родненький, ну батечка, ну Марк Александрыч, государь, не зови меня туда, где едят да пьют и нескладные речи о святыне говорят, а то меня соблазн обдержать может.

 

Это его было первое сознательное слово о своих чувствах, и оно меня в самое сердце поразило, но я с ним не стал спорить, а пошел один, и имел я в этот вечер большой разговор с двумя изографами и получил от них ужасное огорчение. Сказать страшно, что они со мною сделали! Один мне икону променял за сорок рублей и ушел, а другой говорит:

 

– Ты гляди, человече, этой иконе не покланяйся.

 

Я говорю:

 

– Почему?

 

А он отвечает:

 

– Потому что она адописная, – да с этим колупнул ногтем, а с уголка слой письма так и отскочил, и под ним на грунту чертик с хвостом нарисован! Он в другом месте сковырнул письмо, а там под низом опять чертик.

 

– Господи! – заплакал я, – да что же это такое?

 

– А то, – говорит, – что ты не ему, а мне закажи.

 

И увидал уже я тут ясно, что они одна шайка и норовят со мною нехорошо поступить, не по чести, и, покинув им икону, ушел от них с полными слез глазами, славя бога, что не видал того мой Левонтий, вера которого находилась в борении. Но только подхожу домой, и вижу, в окнах нашей горенки, которую мы нанимали, свету нет, а между тем оттуда тонкое, нежное пение льется. Я сейчас узнал, что это поет приятный Левонтиев голос, и поет с таким чувством, что всякое слово будто в слезах купает. Вошел я тихонько, чтоб он не слыхал, стал у дверей и слушаю, как он Иосифов плач выводит:

 

         Кому повем печаль мою,

         Кого призову ко рыданию.

 

Стих этот, если его изволите знать, и без того столь жалостный, что его спокойно слушать невозможно, а Левонтий его поет да сам плачет и рыдает, что

 

         Продаша мя мои братия!

 

И плачет, и плачет он, воспевая, как видит гроб своей матери, и зовет землю к воплению за братский грех!..

 

Слова эти всегда могут человека взволновать, а особенно меня в ту пору, как я только бежал от братогрызцев, они меня так растрогали, что я и сам захлипкал, а Левонтий, услыхав это, смолк и зовет меня:

 

– Дядя, а дядя!

 

– Что, – говорю, – добрый молодец?

 

– А знаешь ли ты, – говорит, – кто это наша мать, про которую тут поется?

 

– Рахиль, – отвечаю.

 

– Нет, – говорит, – это в древности была Рахиль, а теперь это таинственно надо понимать.

 

– Как же, – спрашиваю, – таинственно?

 

– А так, – отвечает, – что это слово с преобразованием сказано.

 

– Ты, – говорю, – смотри, дитя: не опасно ли ты умствуешь?

 

– Нет, – отвечает, – я это в сердце моем чувствую, что крестует бо ся Спас нас ради того, что мы его едиными усты и единым сердцем не ищем.

 

Я еще пуще испугался, к чему он стремится, и говорю:

 

– Знаешь что, Левонтьюшко: пойдем-ко мы отсюда скорее из Москвы в нижегородские земли, изографа Севастьяна поищем, он ноне, я слышал, там ходит.

Быстрый переход