Я упрекнул его в неблагодарности, но не тут-то было.
— Какой вы ищете благодарности? — накинулся он на меня. — Я работал на вас, как ни один человек не работал на другого, а вы не платили мне ни гроша. Сами же вы восстановили меня против себя, дав мне поручение, против которого возмущалась моя совесть, принудив шпионить за вашей несчастной женой, чье малодушие так же достойно презрения, как и ваше подлое обращение с ней. Сердце разрывается глядеть, как вы тираните бедную женщину. Я хотел вернуть ей свободу и при первой же возможности повторю эту попытку, так и знайте!
Когда же я пригрозил размозжить ему череп, он отвечал:
— Что ж, убейте человека, который однажды спас жизнь вашему мальчику и старался охранить его от гибели и разорения, уготованных ему преступным отцом. Счастье, что вмешался всеблагой промысл и вызволил его из гнездилища порока. Я давно сбежал бы отсюда без оглядки, кабы не надеялся спасти бедняжку графиню. Я поклялся в этом, когда вы впервые ударили ее при мне. Убейте же меня, подлый сутенер! Я знаю, вы были бы рады со мной расправиться, да руки коротки! Ваши собственные слуги привязаны ко мне больше, чем к вам. Лишь троньте меня, и они восстанут; вы еще угодите на виселицу, и по заслугам!
Я прервал этот взрыв красноречия, запустив графином в голову молодца, и, увидев, что он валяется без памяти, пошел к себе поразмыслить о том, что он наговорил. Это верно, что Квин спас жизнь маленькому Брайену и что наш мальчик до своего смертного часа был к нему привязан. "Не обижай Редмонда, папа", — были чуть ли не последние его слова, и я обещал бедняжке у его смертного одра, что не забуду этой просьбы. И так же верно, что дурное обращение с Квином пришлось бы не по нраву моей челяди, у которой он почему-то пользовался любовью; меня же, хоть я и выпивал с этой сволочью и был куда проще в обращении, чем дозволяет мой ранг, — они почему-то не любили. Негодяи вечно роптали на меня.
Но я мог бы не тревожиться о судьбе Квина; молодой человек снял с меня эту заботу и сделал это очень просто: очнувшись, он промыл и завязал свою рану, вывел из конюшни коня, а так как он пользовался в имении и парке правами хозяина, никто его не задержал; оставив лошадь у перевоза, он укатил в той самой почтовой карете, что дожидалась леди Линдон. Некоторое время о нем ни слуху ни духу не было, а, поскольку он убрался из моего дома, я не считал его опасным.
Однако женщины так коварны и лукавы, что, кажется, нет человека, будь то сам Макиавелли, который ускользнул бы из их сетей; и хоть у меня имелись непреложные доказательства коварного замысла графини, — вспомните описанный выше эпизод, когда только моя прозорливость рассеяла ее вероломные планы, вспомните признания, писанные ее собственной рукой, — а все же она сумела меня обмануть, несмотря на всю мою осторожность и на бдительность миссис Барри, охранявшей мои интересы. Если бы я последовал советам доброй матушки, нюхом чуявшей опасность, я не угодил бы в эту нехитрую, но тем более коварную западню.
Отношение ко мне леди Линдон носило странный характер; жизнь ее протекала словно в каком-то умопомешательстве, в вечных сменах ненависти и любви ко мне. Когда я бывал к ней снисходителен (что иногда случалось), она была на все готова, только бы продлить счастливые минуты; в любви эта нелепая, взбалмошная натура так же не знала удержу, как и в ненависти. Что ни говори, а женщины боготворят отнюдь не самых кротких и покладистых мужей, — говорю это по личному опыту. Женщине, на мой взгляд, даже нравится в муже известная грубость, и она ничуть не в обиде, когда он дает ей почувствовать свою власть. Я держал жену в постоянном страхе; бывало, улыбнусь — и она вся просияет, пальцем поманю — прибежит и станет ластиться, как собачонка. Еще в школе, за мое короткое пребывание там, я заметил, что громче всех шуткам учителя смеются трусы и подлизы. |