Времени у тебя навалом, начинай!
– Все‑таки это не нормально, видеть сначала картину, а потом «влезать» в нее и жить в Ложкино, – пробормотала я.
– Ложкино? – удивленно переспросил муж.
Я осеклась, он ведь не знает, что историй очень много.
– Кто сказал тебе, что писатели нормальные люди, – усмехнулся Александр Иванович и ушел.
На следующее утро он принес мне пачку бумаги, десяток самых простых ручек «Корвина» и книгу «Двенадцать подвигов Геракла», яркое издание большого формата, предназначенное для детей.
Я села в кровати, подпихнула под спину подушку, положила на колени книгу и за четыре дня написала повесть «Крутые наследнички».
Я не могу объяснить вам, какое это наслаждение писать. Я словно раздвоилась. Одна часть меня, превратившись в Дашу, жила и действовала в Париже и Москве, другая, полусидя в кровати, быстро водила ручкой по бумаге.
Фразы вырывались на страницы, буквы путались, строчки сливались. Я бежала по Парижу, разыскивая убийцу Наташки и Жана Макмайера. Прыгала с лестницы, кокетничала с комиссаром, жила в огромном доме, гладила Снапа и Банди. Я была так счастлива, что у меня нет слов, чтобы описать вам это состояние.
Поставив последнюю точку, я отложила рукопись. Одна из моих соседок, Танюша, с любопытством спросила:
– Что ты там настрочила?
– Хочешь, возьми почитай, – сказала я и провалилась в сон.
Часа в три меня разбудил хохот. Танюшка, вытирая слезы, дочитывала последние страницы.
– Класс, – простонала она, – а продолжение будет? Дико интересно, что с этой идиоткой Дашей случится.
– Будет, – кивнула я, хватаясь за ручку, – непременно.
«За всеми зайцами» тоже родилась в больнице. Как наркоман, подсевший на иглу, я уже больше не могла не писать, меня влекло к бумаге и ручке, словно алкоголика к бутылке.
Впрочем, днем особого времени писать не было, оттягивалась я после отбоя. Игорь Анатольевич Грошев сначала сердился и упрекал меня:
– Вы же мешаете остальным спать!
Но мои соседки в один голос кричали:
– Нет, нет, пусть пишет!
Ночью я писала, а днем читала соседкам по палате вслух, потом стали подтягиваться женщины из других палат, им тоже было интересно. В конце концов Игорь Анатольевич сдался и отдал мне со своего стола маленькую лампочку на прищепке, которую я прикрепляла в изголовье кровати.
Теперь, когда ко мне приходили друзья и родственники, я быстро, не сопротивляясь, проглатывала очередные котлеты и стонала:
– Устала что‑то!
– Ты поспи, – заботливо восклицали посетители и тут же испарялись.
Я, не испытывая ни малейших угрызений совести, вытаскивала рукопись и уносилась в Ложкино.
Один раз Димка, пришедший меня навестить, решил вывезти больную во двор. Я отказалась садиться в кресло на колесиках, оперлась на его руку и, звякая банкой, потащилась на улицу.
Мы прошли метров сто и наткнулись на Игоря Анатольевича.
Хирург шутливо погрозил мне пальцем:
– Ох, Агриппина Аркадьевна, только из реанимации вышли, а уже с молодым человеком роман крутите.
Я хихикнула:
– Точно, нельзя же терять квалификацию!
Димка внезапно обиделся. Он то ли не понял, что врач шутит, то ли решил, что смеяться вовсе не над чем, и сердито заявил:
– Вы с ума сошла! Это же моя мама!
И тут я зарыдала. Игорь Анатольевич, перепугавшись, побежал в корпус за инвалидным креслом, Димка доволок меня до скамейки, усадил на деревянное сиденье и сурово спросил:
– Отчего у нас истерика?
Я молча лила сопли. Отчего истерики? Да от умиления. Димка всегда называл меня Груней, я и предположить не могла, что мальчик в душе считает мачеху родной матерью. |