Изменить размер шрифта - +

Эпоха закончилась; но жизнь надо продолжать, что ж, взбодримся, подтянем штаны, вспомним Тютчева:

А потом ничего не изменилось — одни названия, хотя те же рожи.

А потом наступил октябрь 1993-го, и снова танки, но только посерьезнее и с пальбой, и снова неизвестность, и ощущение финала, и снова, и снова…

Телевизор. CNN.

Зеваки гурьбой переливались с одного края на другой.

Обезьянка за рулем рядом с пылающим останкинским зданием.

Там же, у пруда, пьяный в трусах, он не слышал грохота, не видел трассирующих пуль.

«Что делаешь?»— «Купаюсь! А что?»

Действительно, а что?

Труп мальчишки в луже крови.

Танки лупили по «Белому дому», и я ловил себя на том, что увлечен зрелищем, как будто я в кино. Больно, но не нравились ни те, ни другие.

Не выбежал.

«Мы победили, мы победили! — радостно голосили по телевидению. — Не упустим же победу, господа!»

У Лопеса:

…По полусломанному радио хрипловатый голос сообщает, что двери закрываются, и двери действительно закрываются, и электричка, словно история, движется вперед, набирая скорость, вперед и вперед— к лучшему.

Я люблю электрички, там люди выключаются из бурного бытия, с лиц спадает пелена суеты, они смягчаются, кто погружается в думы или, не мигая, разглядывает привычные натюрморты за окном, кто дремлет или листает книгу.

Входит нищий инвалид и заводит тюремную песню, оживают сердобольные старушки, пьяные поднимают головы и вслушиваются в тягучие слова, а нищий с протянутой кепкой бредет меж скамеек, благодарит и желает всех земных и неземных благ.

Врывается мальчишка с газетами и бодрым голосом объявляет: московская мэрия продала всех и вся, опять в кустах нашли расчлененный труп, а валютная проститутка в своих мемуарах раскрывает тайны профессии.

Старый пенсионер вздыхает громко по поводу нравов, женщина прижимает бледного ребенка к груди, две тетки в один голос сетуют на цены, но тема исчерпала себя, и лица снова обретают покой, стучат колеса, каждый погрузился в себя.

Воробей-путешественник спросил у полузамерзшего волка, зачем он живет в таком скверном климате. «Свобода, — ответил волк, — заставляет забыть климат».

Я чувствую себя, как волк.

Мне холодно, но я не хочу в прежний климат, я одинок, но в электричке вдруг ощущаю сопричастность своему народу (особенно нелепо это звучит, если представить, как жмут бока и плюются от злости), поразительное чувство одной судьбы.

Одна, другая, десятая остановка, люди сходят, как в жизни, появляются на свет новые пассажиры— поезд идет дальше, вспыхивает пламя прошлого за окном, и из дымки машет рукой мама, я совсем забыл ее, бедную, она умерла давно, а она так любила меня, и отец появляется в гимнастерке и портупее и показывает записку, оставленную 24 июня 1941-го: «Мои дорогие! Сегодня уезжаю. Родной Мишунька! Еду бить фашистов. Помни, что твой папка был всегда в первых рядах в борьбе с врагами нашей родины. Мы отстоим право на свободную, трудовую жизнь народа. Целую тебя, мой родной мальчик, целую вас всех. Родная Милуша! Тебе все понятно. Расти и воспитывай сына, сделай его достойным своего отца, будь сама стойкой… До свидания. Обнимаю и целую вас всех. Петр», — он читает записку и хмурит лоб, и я чувствую его руку, сжимающую мою в предсмертной тоске, уже без сознания, уже, наверное, на пути к небу.

Вспыхивают, восходят лики, и я вижу Катю, она умерла внезапно, она удивилась этому, и до сих пор на лице у нее ироническая улыбка: «Неужели ты поверил, что я умерла?» Конечно, не поверил, это невозможно, потому что невозможно никогда, слышишь, Катя?

А вот Игорь, у которого прятал чемоданы с запретными книгами, — всю жизнь спорили и мечтали о свободе, но лишь блеснул ее луч, и он умер, словно дождался и не захотел смотреть дальше, эх, старик, сейчас самое время доспорить, что лучше: просвещенный абсолютизм или парламентская демократия.

Быстрый переход