Изменить размер шрифта - +

Леонид Зайцев, который потом возглавил научно-техническую разведку Первого Главного управления КГБ, напоминал заведенный мотор, неспособный остановиться, вся жизнь его проходила в бурлении, кроме редких отдохновений на рыбалках, но он был терпим и не требовал сидеть с ним в резидентуре до одиннадцати ночи (над чем он ворожил там, мне трудно догадаться, но что делать, если человек не любит отдыхать и пить дома у телевизора кородрягу?).

Однажды часа в четыре утра ко мне на Маглегорд-Алле примчался шофер с вестью о том, что несколько часов назад повесился студент, учившийся в Копенгагенском университете по культурному обмену — ЧП! — еле продрав очи, я добрался до посольства, в кабинете резидента уже сидел заместитель по контрразведке Серегин, а Леонид Сергеевич озабоченно ерзал в кресле, облаченный в куртку поверх пижамы. Отдав распоряжение по делу самоубийцы и подписав «молнию» об этом в Москву, он повернулся ко мне: «А теперь, старик, давай займемся сметой, Центр явно хочет нас облапошить», — пламенный мотор работал безотказно.

Моей опорой в резидентуре оказался Анатолий Лобанов, друг по институтской скамье, тоже ушедший из МИДа в КГБ, он прекрасно освоил датский и тащил на себе весь воз внутренней политики, хотя Москва не шибко интересовалась страной, не желала вникать в почти невидимые нюансы в позициях партий, но требовала борьбы с НАТО и США. Правда, иногда сведения о левом политическом фланге котировались в международном отделе ЦК, не спускавшем глаз с рабочего движения и мечтавшем воссоединить его под эгидой коммунистов.

Совсем юный Олег Гордиевский, тогда еще только вызревавший в английского суперагента, подчинялся лично Зайцеву по линии нелегальной разведки, встречал и провожал таинственных дядюшек и тетушек, сапожников, часовщиков, бизнесменов, контачил со священниками, необходимыми для оформления подложных документов, рыскал по городу в поисках тайников, а по нашей линии политической разведки возился то ли с жидким радикалом, то ли с таким же жидким клерикалом — в любом случае потом он сдал его англичанам, если было что сдавать.

Гордиевский импонировал мне не только общей альма матер (тогда в разведку из ИМО народу приходило мало), но и прекрасным знанием истории и особенно запретного опиума — религии, он любил Баха и Гайдна (измученный в свое время родителем, я так и не смог раствориться в симфонической музыке), это внушало уважение, особенно на фоне жизни совколонии, завязшей в рыбалках, распродажах и тусклом накопительстве.

В Копенгагене я увлекся декламированием Мандельштама, Волошина, раннего Тихонова, Багрицкого и сам погрузился в поэзию, рождая и середнячков, и уродцев.

Однажды триумфально въехал в Копенгаген сам Евтушенко, и, когда после обильного ужина, отмеченного запахами шотландских лугов и прелестью куропаток, что предполагало сморщенные в улыбку комплименты, я в задыхающемся ритме зачитал ему целый цикл, мэтр заметил, что по душе ему пришлось лишь одно, правда, этот ледяной душ меня не охладил.

Датская резидентура в ту пору набирала очки по главному противнику, причем успеха добивались не нахватанные эрудиты, вечные пятерочники и поклонники Киркегора в оригинале, а хитрованы, не особо смыслившие в гранд-политике, но зато не отпугивающие своей энциклопедичностью, слабенькие на вид, но поразительно умевшие невидимым змеем влезть в простоватые души американцев.

Население резидентуры так и разделялось на умников-информационников, не блещущих оперативной хваткой, и презиравших газеты акул, охотившихся на просторах океана, и весьма успешно.

Работа по главным американским объектам сопровождалась не только огромными физическими и моральными затратами, но и горячей обидой: рано или поздно предметы нашей оперативной любви покидали Данию и возвращались в родные пенаты, а мы в резидентуре оставались в одежде андерсеновского короля и снова начинали бурить скважины под презрительные окрики Центра, всегда страдавшего короткой памятью, но зато цепкого на конъюнктуру.

Быстрый переход