Вперед под звуки марша, под музыку Судьбы, сверкните неповторимой улыбкой, сэр, но не застывайте в ней, помня об отскочившей эмали на зубах, вдохните и выдохните воздух!
Я просил своего друга Игоря Крылова, крупного ученого и добрейшего человека, посвятить мне венок сонетов, он и написал:
«Мой друг, спешу тебе ответить, творец, мыслитель и поэт, зачем тебе венок сонетов? Я напишу тебе букет. Ведь согласись со мной, мой милый, что в буче нашей боевой венки мы ставим у могилы, а ты еще — вполне живой. А коль взглянуть на дело трезво (Светоний это описал), венок придумал Юлий Цезарь: он плешь венками прикрывал. Зачем тебе такие вещи? Ведь череп твой ничем не блещет!»
Череп, действительно, не блещет, но зато какой хвост!
И я исчезаю из предыстории, как Чеширский кот: первым — кончик хвоста, последней — улыбка, до этого она долго парила в воздухе, удивляя Алису: ведь она видела котов без улыбки, но никогда не подозревала, что улыбка может быть без кота.
Улыбка тем временем опускается вниз на грешную землю, прямо между разведкой и жизнью.
Лондон, 1961 — 1965
Король. Так приготовься. Корабль уж снаряжен, благоприятен ветер, отплытья в Англию ждут спутники, и все готово.
Гамлет. В Англию?
Король. Да, Гамлет.
Гамлет. Хорошо.
Привет, неуловимый, загадочный Альбион! Предрассветный Пэлл-Мэлл, по которому гнал я безбожно кар, мчался на первое свидание с сыном в трущобы Ист-Энда, воспетые в свое время Джеком Лондоном и другими обличителями капитализма, именно там и находился роддом, где трудились акушеры-коммунисты и потому риск погибнуть во время родов был гораздо меньше, чем в буржуазных больницах, где все, как известно, подвластно звону злата.
Привет, универмаг «Маркс и Спенсер», не бивший ценами по голове, как помпезный «Хэрродс», а дешевый, демократический магазин (не зря ведь носил святое имя!), где, стыдно признаться, меня, великого дипломата и шпиона, иногда покупатели принимали за сирого продавца и просили показать то терку для овощей, а то и жилет — наверное, на физиономии моей лежала печать предупредительной услужливости, недаром взращен я был во времена Первого Машиниста Истории.
Привет, викторианский «Бакли-отель», грузноватое украшение Пиккадилли, — «Прощай, Пиккадилли, прощай, Лестер-сквер, далеко до Типперэри, но сердце мое здесь!» — и олени, гулявшие по лужайкам и газонам Ричмонд-парка, вечная загадка для русской души, ибо голову сломишь, но не поймешь, почему, несмотря на бродячие и лежащие толпы, трава в Англии дышит свежестью, а в родных пенатах, где ходить по ней строго запрещено, все вытерто и серо.
И коттеджи Челси в георгианском стиле с цветами на подоконниках и кожаными чиппендейлскими диванами, под которые тянуло заглянуть — вдруг там закоченевший труп из романа Агаты Кристи.
Looking at things and trying new drinks.
Шел я к великолепному Альбиону извилистыми тропами: в тогда еще не до конца прогнившем МГИМО растили из меня американиста, вырастили полускандинава с ужасным шведским, но, как повелось в нашей плановой державе, загремел я на работу в посольство в Финляндии, хотя по-фински не знал ни слова.
Там я тихо тосковал, штемпелюя визы в консульстве, пристрастился к гороховому супу со шкварками и разогретому клюквенному соку, которым торговали прямо рядом с лыжней в Лахти, пытался понять «сухой закон» и увязать его с пьяными в дым на улицах и, конечно же, разинув рот, глазел на витрины, бегал в кино и до такой степени наслаждался свободой, что даже купил «Доктора Живаго» на английском, правда, не осмелился приобрести лежавший на другом прилавке русский оригинал, ибо его окружали Бердяев, «Грани» и прочий ужас— казалось, что Большой Брат не спускал с меня глаз. |