Изменить размер шрифта - +

Несчастья поджидали нас на каждом углу: отсутствие указателей, пустые продовольственные магазины, заправка бензином лишь по талонам, и самое главное, у въезда в город в нас чуть не врезался отец-грузовик, летевший на всех парах по шоссе. Я машинально вывел машину из-под удара, еще не осознав угрозы катастрофы, только минут через пять появилось в брюхе ощущение гибельной тошноты. Фантазия вскоре заработала и произвела на свет расколотые черепа, зевак, рассматривавших еще теплые трупы, добрую старушку, сметавшую веником кровь в кювет…

Случайны рождение и смерть, но есть утешение, господа, есть сладкое (хоть и слабое) утешение, уважаемые леди и джентльмены, ибо сегодня пламень, завтра снег, зерно, консервный нож, мечта, и никуда не уйдешь из дымного мира распущенных молекул, которые группируются и перегруппировываются, и потому: то раб, то морж, то вдруг поэт, то ярость рыцаря, то на Монпарнас бежишь из старого Чикаго, то гибнешь от турецкой пули, то рисом стал — тебя съедает кули, и ты суперфосфат…

Впрочем, я влюблен и черные мысли лишь обостряют болезнь, Тамара смотрит на меня с обожанием (особенно когда я читаю вслух Багрицкого — «Мы ржавые листья на ржавых дубах…»), от литературы она далека, и это прекрасно, все поражает в ней: и жизнь в бедной семье без отца, и ненавязчивое православие, и работа с пятнадцати лет в ателье, и какие-то неведомые, никогда не законченные техникумы, и умение в один момент навести блеск в комнатке или палатке, и улыбка до прекрасных ушей, и милостивый Господь послал нам солнце, оно высовывается из-за туч и нещадно палит, вдруг кокетливо исчезает и подмигивает.

Таллин, гордый и наглый, где колонка со старичком, самолично втыкающим шланг в бак, — не очистили еще эстонцев от западных излишеств!

Мы прошли в малютку-кафе, вокруг сидели грузины и узкие талии (лиц я не видел, возможно, их и не было), зато рожи мужчин были красномясисты и цвели от счастья. Эстонцы отсутствовали в присутствии. Наконец вошел один мутный скелет с копной соломенных волос, презрительно оглядел гудящий Кавказ, заказал кофе, уставился в пропасти глазниц спутницы и замер, наслаждаясь.

Но что я так груб и беспощаден? Ужель столь прекрасен шпион и дипломат, взращенный на народных хлебах? Почему не уходишь в отставку, герой, почему не займешься делом? Вздыхай, вздыхай, что волею небес рожден в оковах службы царской, что в Риме был бы Брут, в Афинах — Периклес, а на родине всего лишь жандарм.

Вечером ударил по нам эстонский протокол, ударил прямо в кафе кемпинга, изящнейшем сооружении в виде народной избы с мебелью, обтянутой шкурами, как все мы, грешные.

Мы были беззащитны в своих скромных джинсах под взорами швейцара, который зацокал языком, замотал головой, развел руками и захлопнул перед самым носом дверь. Нет! Нет и нет! Еще в плавках явитесь! Аргументы взлетали, как зенитные снаряды, язык плел правду о том, как я входил в лондонский «Риц-отель» в шортах и майке, и кланялись лакеи, и мэтр, как верный пес, летел к ногам с меню в руках. «Слышал об этом, но у нас Эстония», — ответствовал грозный страж.

Тут оказалось, что мы не ели три дня и у меня язва желудка, обреченная открыться, если не будет ужина. «Как человек, я вас понимаю, но как швейцар, — нет», — возразила красномордая бестия, делая попытки вновь захлопнуть дверь. «Вы хотите, чтобы я уехал отсюда ненавистником эстонцев, товарищ администратор?» — запел я, прикидывая, что пора поднять его до «сэра». Он дрогнул: «Вы, наверное, адвокат?» (Я был, как обычно, красноречив.)

«Нет, я журналист-международник», — соврал я, как обычно, честно. Он не расслышал: «Народник?»— это почему-то его сломило (подводник? угодник? пособник гестапо? зеленых братьев?), дверь скрипнула, и мы очутились в холле.

Быстрый переход