Все это он берег,
конечно, про себя; одно уж самолюбие не позволило бы ему выказать свою внутреннюю тревогу. Он бы «перервал пополам» всякого, кто бы хоть
отдаленно намекнул на то, что новый Малек-Адель, кажись, не старый; он принимал поздравления с «благополучной находкой» от немногих лиц, с
которыми ему приходилось сталкиваться; но он не искал этих поздравлений, он пуще прежнего избегал столкновений с людьми – знак плохой! Он почти
постоянно, если можно так выразиться, экзаменовал Малек-Аделя; уезжал на нем куда-нибудь подальше в поле и ставил его на пробу; или уходил
украдкой в конюшню, запирал за собою дверь и, ставши перед самой головой коня, заглядывал ему в глаза, спрашивал шепотом: «Ты ли это? Ты ли? Ты
ли?..» – а не то молча его рассматривал, да так пристально, по целым часам, то радуясь и бормоча: «Да! он! конечно, он!» – то недоумевая и даже
смущаясь.
И не столько смущали Чертопханова физические несходства этого Малек-Аделя с тем… впрочем, их насчитывалось немного: у того хвост и грива словно
были пожиже, и уши острей, и бабки короче, и глаза светлей – но это могло только так казаться; а смущали Чертопханова несходства, так сказать,
нравственные. Привычки у того были другие, вся повадка была не та. Например: тот Малек-Адель всякий раз оглядывался и легонько ржал, как только
Чертопханов входил в конюшню; а этот жевал себе сено как ни в чем не бывало или дремал, понурив голову. Оба не двигались с места, когда хозяин
соскакивал с седла; но тот, когда его звали, тотчас шел на голос, а этот продолжал стоять, как пень. Тот скакал так же быстро, но прыгал выше и
дальше; этот шагом шел вольнее, а рысью трясче и «хлябал» иногда подковами, то есть стучал задней о переднюю; за тем никогда такого сраму не
водилось – сохрани Бог! Этот, думалось Чертопханову, все ушами прядет, глупо так, – а тот напротив: заложил одно ухо назад да так и держит –
хозяина наблюдает! Тот, бывало, как увидит, что около него нечисто, – сейчас задней ногой стук в стенку стойла; а этому ничего – хоть по самое
брюхо навали ему навозу. Тот, если, например, против ветра его поставить, – сейчас всеми легкими вздохнет и встряхнется, а этот знай
пофыркивает; того сырость дождевая беспокоила – этому она нипочем… Грубее этот, грубее! И приятности нет как у того, и туг на поводу – что и
говорить! Та была лошадь милая – а эта…
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались в нем эти думы. Зато в другое время – пустит он своего коня во всю прыть по только
что вспаханному полю или заставит его соскочить на самое дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и замирает в нем сердце от
восторга, громкое гикание вырывается из уст, и знает он, знает наверное, что это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо какая другая
лошадь в состоянии сделать то, что делает эта?
Однако и тут не обходилось без греха и беды. Продолжительные поиски за Малек-Аделем стоили Чертопханову много денег; о костромских собаках он
уже не помышлял и разъезжал по окрестностям в одиночку, по-прежнему. Вот в одно утро Чертопханов верстах в пяти от Бессонова наткнулся на ту
самую княжескую охоту, перед которой он так молодецки гарцевал года полтора тому назад. И надо ж было случиться такому обстоятельству: как и в
тот день, так и теперь – русак возьми да вскочи перед собаками из-под межи на косогоре! «Ату его, ату!» Вся охота так и понеслась, и Чертопханов
понесся тоже, только не вместе с нею, а шагов от нее на двести в сторону, – точно так же, как и тогда. |