- Сивцев! - многозначительно сказала Евлампия Петровна.
Тут на лице моем выразилось, очевидно, полное отчаяние, потому что слушатели
оставили свой непонятный разговор и обратились ко мне.
- Мы все убедительно просим, Сергей Леонтьевич, - сказал Миша, - чтобы пьеса
была готова не позже августа... Нам очень, очень нужно, чтобы к началу сезона ее
уже можно было прочесть.
Я не помню, чем кончился май. Стерся в памяти и июнь, но помню июль. Настала
необыкновенная жара. Я сидел голый, завернувшись в простыню, и сочинял пьесу.
Чем дальше, тем труднее она становилась. Коробочка моя давно уже не звучала,
роман потух и лежал мертвый, как будто и нелюбимый. Цветные фигурки не
шевелились на столе, никто не приходил на помощь. Перед глазами теперь вставала
коробка Учебной сцены. Герои разрослись и вошли в нее складно и очень бодро, но,
по-видимому, им так понравилось на ней рядом с золотым конем, что уходить они
никуда не собирались, и события развивались, а конца им не виделось. Потом жара
упала, стеклянный кувшин, из которого я пил кипяченую воду, опустел, на дне
плавала муха. Пошел дождь, настал август. Тут я получил письмо от Миши Панина.
Он спрашивал о пьесе.
Я набрался храбрости и ночью прекратил течение событий. В пьесе было тринадцать
картин.
Глава 9. НАЧАЛОСЬ
Надо мною я видел, поднимая голову, матовый шар, полный света, сбоку серебряный
колоссальных размеров венок в стеклянном шкафу с лентами и надписью: "Любимому
Независимому Театру от московских присяжных..." (одно слово загнулось), перед
собою я видел улыбающиеся актерские лица, по большей части меняющиеся.
Издалека доносилась тишина, а изредка какое-то дружное тоскливое пение, потом
какой-то шум, как в бане. Там шел спектакль, пока я читал свою пьесу.
Лоб я постоянно вытирал платком и видел перед собою коренастого плотного
человека, гладко выбритого, с густыми волосами на голове. Он стоял в дверях и не
спускал с меня глаз, как будто что-то обдумывая.
Он только и запомнился, все остальное прыгало, светилось и менялось; неизменен
был, кроме того, венок. Он резче всего помнится. Таково было чтение, но уже не
на Учебной сцене, а на Главной.
Уходя ночью, я, обернувшись, посмотрел, где я был. В центре города, там, где
рядом с театром гастрономический магазин, а напротив "Бандажи и корсеты", стояло
ничем не примечательное здание, похожее на черепаху и с матовыми, кубической
формы, фонарями.
На следующий день это здание предстало передо мною в осенних сумерках внутри. Я,
помнится, шел по мягкому ковру солдатского сукна вокруг чего-то, что, как мне
казалось, было внутренней стеной зрительного зала, и очень много народу мимо
меня сновало. Начинался сезон.
И я шел по беззвучному сукну и пришел в кабинет, чрезвычайно приятно
обставленный, где застал пожилого, приятного же человека с бритым лицом и
веселыми глазами. Это и был заведующий приемом пьес Антон Антонович Княжевич.
Над письменным столом Княжевича висела яркая радостная картинка... помнится,
занавес на ней был с пунцовыми кистями, а за занавесом бледно-зеленый веселый
сад...
- А, товарищ Максудов, - приветливо вскричал Княжевич, склоняя голову набок, - а
мы уж вас поджидаем, поджидаем! Прошу покорнейше, садитесь, садитесь!
И я сел в приятнейшее кожаное кресло.
- Слышал, слышал, слышал вашу пиэсу, - говорил, улыбаясь, Княжевич и почему-то
развел руками, - прекрасная пьеса! Правда, таких пьес мы никогда не ставили, ну,
а эту вдруг возьмем да и поставим, да и поставим...
Чем больше говорил Княжевич, тем веселее становились его глаза.
- ...и разбогатеете до ужаса, - продолжал Княжевич, - в каретах будете ездить!
Да-с, в каретах! Однако, - думалось мне, - он сложный человек, этот Княжевич. |