| У меня оставался единственный путь: добиться, чтобы он выслушал меня. Естественно, что для этого нужно было, чтобы он видел
 перед собою приятного человека. Вот почему я и сидел с зеркалом. Я старался
 спасти выстрел, я хотел, чтобы услышали, как страшно поет гармоника на мосту,
 когда на снегу под луной расплывается кровавое пятно. Мне хотелось, чтобы
 увидели черный снег. Больше я ничего не хотел.
 И опять закаркала ворона.
 - Дурак! Надо было понять основное! Как можно понравиться человеку, если он тебе
 не нравится сам! Что же ты думаешь? Что ты проведешь какого-нибудь человека? Сам
 против него будешь что-то иметь, а ему постараешься внушить симпатию к себе? Да
 никогда это не удастся, сколько бы ты ни ломался перед зеркалом.
 А Иван Васильевич мне не нравился. Не понравилась и тетушка Настасья Ивановна,
 крайне не понравилась и Людмила Сильвестровна. А ведь это чувствуется!
 Дрыкинская пролетка означала, что Иван Васильевич ездил на репетиции "Черного
 снега" в театр.
 Ежедневно в полдень Пакин рысцой вбегал в темный партер, улыбаясь от ужаса и
 неся в руках калоши. За ним шла Августа Авдеевна с клетчатым пледом в руках. За
 Августой Авдеевной - Людмила Сильвестровна с общей тетрадью и кружевным
 платочком.
 В партере Иван Васильевич надевал калоши, усаживался за режиссерский стол,
 Августа Авдеевна накидывала Ивану Васильевичу на плечи плед, и начиналась
 репетиция на сцене.
 Во время этой репетиции Людмила Сильвестровна, примостившись неподалеку от
 режиссерского столика, записывала что-то в тетрадь, изредка издавая восклицания
 восхищения - негромкие.
 Тут пришла пора объясниться. Причина моей неприязни, которую я пытался дурацким
 образом скрыть, заключалась отнюдь не в пледе или калошах и даже не в Людмиле
 Сильвестровне, а в том, что Иван Васильевич, пятьдесят пять лет занимающийся
 режиссерскою работою, изобрел широко известную и, по общему мнению, гениальную
 теорию о том, как актер должен был подготовлять свою роль.
 Я ни одной минуты не сомневаюсь в том, что теория была действительно гениальна,
 но меня привело в отчаяние применение этой теории на практике.
 Я ручаюсь головой, что, если бы я привел откуда-нибудь свежего челвека на
 репетицию, он пришел бы в величайшее изумление.
 Патрикеев играл в моей пьесе роль мелкого чиновника, влюбленного в женщину, не
 отвечавшую ему взаимностью.
 Роль была смешная, и сам Патрикеев играл необыкновенно смешно и с каждым днем
 все лучше. Он был настолько хорош, что мне начало казаться, будто это не
 Патрикеев, а именно тот самый чиновник, которого я выдумал. Что Патрикеев
 существовал раньше этого чиновника и каким-то чудом я его угадал.
 Лишь только дрыкинская пролетка появилась у театра, а Ивана Васильевича закутали
 в плед, началась работа именно с Патрикеевым.
 - Ну-с, приступим, - сказал Иван Васильевич.
 В партере наступила благоговейная тишина, и волнующийся Патрикеев (а волнение у
 него выразилось в том, что глаза его стали плаксивыми) сыграл с актрисой сцену
 объяснения в любви.
 - Так, - сказал Иван Васильевич, живо сверкая глазами сквозь лорнетные стекла, -
 это никуда не годится.
 Я ахнул в душе, и что-то в животе у меня оборвалось. Я не представлял себе,
 чтобы это можно было сыграть хоть крошечку лучше, чем сыграл Патрикеев. "И ежели
 он добьется этого, - подумал я, с уважением глядя на Ивана Васильевича, - я
 скажу, что он действительно гениален".
 - Никуда не годится, - повторил Иван Васильевич, - что это такое? Это какие-то
 штучки и сплошное наигрывание. Как он относится к этой женщине?
 - Любит ее, Иван Васильевич! Ах, как любит! - закричал Фома Стриж, следивший всю
 эту сцену.
 |