| Получив деньги и заткнув страшную брешь, я вернулся в театр, без которого не мог
 жить уже, как морфинист без морфия.
 С тяжелым сердцем я должен признаться, что все мои усилия пропали даром и даже,
 к моему ужасу, дали обратный результат. С каждым днем буквально я нравился Ивану
 Васильевичу все меньше и меньше.
 Наивно было бы думать, что все расчеты я строил на желтых ботинках, в которых
 отражалось весеннее солнце. Нет! Здесь была хитрая, сложная комбинация, в
 которую входил, например, такой прием, как произнесение речей тихим голосом,
 глубоким и проникновенным. Голос этот соединялся со взглядом прямым, открытым,
 честным, с легкой улыбкой на губах (отнюдь не заискивающей, а простодушной). Я
 был идеально причесан, выбрит так, что при проведении тыльной стороной кисти по
 щеке не чувствовалось ни малейшей шероховатости, я произносил суждения краткие,
 умные, поражающие знанием вопроса, и ничего не выходило. Первое время Иван
 Васильевич улыбался, встречаясь со мною, потом он стал улыбаться все реже и реже
 и, наконец, совсем перестал улыбаться.
 Тогда я стал производить репетиции по ночам. Я брал маленькое зеркало, садился
 перед ним, отражался в нем и начинал говорить:
 - Иван Васильевич! Видите ли, в чем дело: кинжал, по моему мнению, применен быть
 не может...
 И все шло как нельзя лучше. Порхала на губах пристойная и скромная улыбка, глаза
 глядели из зеркала и прямо и умно, лоб был разглажен, пробор лежал как белая
 нить на черной голове. Все это не могло не дать результата, и, однако, выходило
 все хуже и хуже. Я выбивался из сил, худел и немного запустил наряд. Позволял
 себе надевать один и тот же воротничок дважды.
 Однажды ночью я решил произвести проверку и, не глядя в зеркало, произнес свой
 монолог, а затем воровским движением скосил глаза и взглянул в зеркало для
 проверки и ужаснулся.
 Из зеркала глядело на меня лицо со сморщенным лбом, оскаленными зубами и
 глазами, в которых читалось не только беспокойство, но и задняя мысль. Я
 схватился за голову, понял, что зеркало меня подвело и обмануло, и бросил его на
 пол. И из него выскочил треугольный кусок. Скверная примета, говорят, если
 разобьется зеркало. Что же сказать о безумце, который сам разбивает свое
 зеркало?
 - Дурак, дурак, - вскричал я, а так как я картавил, то показалось мне, что в
 тишине ночи каркнула ворона, - значит, я был хорош, только пока смотрелся в
 зеркало, но стоило мне убрать его, как исчез контроль и лицо мое оказалось во
 власти моей мысли и... а, черт меня возьми!
 Я не сомневаюсь в том, что записки мои, если только они попадут кому-нибудь в
 руки, произведут не очень приятное впечатление на читателя. Он подумает, что
 перед ним лукавый, двоедушный человек, который из какой-то корысти стремился
 произвести на Ивана Васильевича хорошее впечатление.
 Не спешите осуждать. Я сейчас скажу, в чем была корысть.
 Иван Васильевич упорно и настойчиво стремился изгнать из пьесы ту самую сцену,
 где застрелился Бахтин (Бехтеев), где светила луна, где играли на гармонике. А
 между тем я знал, я видел, что тогда пьеса перестанет существовать. А ей нужно
 было существовать, потому что я знал, что в ней истина. Характеристики, данные
 Ивану Васильевичу, были слишком ясны. Да, признаться, они были излишни. Я изучил
 и понял его в первые же дни нашего знакомства и знал, что никакая борьба с
 Иваном Васильевичем невозможна. У меня оставался единственный путь: добиться,
 чтобы он выслушал меня. Естественно, что для этого нужно было, чтобы он видел
 перед собою приятного человека. Вот почему я и сидел с зеркалом. Я старался
 спасти выстрел, я хотел, чтобы услышали, как страшно поет гармоника на мосту,
 когда на снегу под луной расплывается кровавое пятно.
 |