В Ново-Корявой, как водится на Руси-матушке, убогих и юродивых не обижали, считали угодными Господу, но чтобы вот так — все, как на подбор… Соседи жалели горемык, помогали, чем могли, но это — на людях. За закрытыми дверями корявинцы только плевали через левое плечо да крестились на иконы, благодаря Бога, что их дома обошло такое горе: «блаженненькие» появились чуть ли не в каждой избе, но кроме них оставались и здоровые, нормальные дети. Наследники и продолжатели рода.
Множились за спиной Ксенофонта шепотки, что, мол, недаром наказал его Всевышний, что нечего было глаза на чужих девок пялить, да по вдовьим огородам за полночь шастать…
И становился от этого мужик еще угрюмее, еще нелюдимее, все чаще прикладывался к «горькой», а потом смертным боем колотил ни в чем не повинную жену, никак не могущую зачать ему еще одного, нормального ребенка — надежду и опору в старости. А та и рада бы, да надорванный тяжкой крестьянской работой и частыми родами организм уже не способен был на такой подвиг…
Колотил бы Андрианов и детей-уродцев, возможно, сжил бы их со свету вообще, да стоило ему глянуть в их светлые, не по-детски серьезные глаза, так похожие на его собственные, как разжимались кулаки и опускались руки…
Ксенофонт отворил калитку в высоких тесовых воротах, крепостной стеной отгораживающих двор от улицы, и вошел во двор. Сердце будто сжало невидимой рукой: младшенький, еще недавно ненаглядный сыночек Прошенька возился возле завалинки с приблудным щенком и даже не глянул на вошедшего отца. А давно ли карапуз бросался с радостным визгом навстречу, едва завидев его? И сердце радовалось при виде веселой кругленькой мордашки, и всегда находился в кармане гостинец для «наследника» — петушок на палочке, затейливая свистулька или «городская» игрушка-безделица.
Мужик тронул карман, но там, естественно, кроме табачных крошек да завалявшегося пятиалтынного, было пусто.
Зато песик, завидев знакомого человека, вырвался из детских ручонок и с заливистым лаем бросился к Андрианову-старшему. То ли радость выражал свою щенячью, то ли защищал своего маленького хозяина…
Ксенофонт был от природы не злым человеком, да и четвероногую живность никогда не обижал — как иначе в деревне, где каждая животинка в хозяйстве сгодится, что корова, что лошадь, что овца или коза, что собака. Даже кошка вроде тварь бесполезная, а и та пользительность имеет: мышей ловит, детвору забавляет… Какой черт толкнул мужика? Он и сам бы ни за что не сказал, почему вдруг саданул приближавшегося кутенка сапогом так, что взвизгнул тот только предсмертным коротким визгом, да улетел за крыльцо старой тряпкой.
— Нечего тут зверинец разводить… — только буркнул Андрианов-старший, будто ожегшись о взгляд сына.
Буркнул и, невольно втянув голову в плечи, будто ожидая ножа в спину, чуть ли не бегом взбежал на крыльцо и рванул на себя дверь в сенцы, чтобы только не видеть мальчишку, бросившегося к мертвому собачонку и схватившего его на руки.
Он ожидал услышать за спиной и детский плач, и причитания, и лихое слово в свой, отцовский, адрес. Только не то, что услышал…
Сперва негромкое, робкое поскуливание, а потом — тявканье. С каждой секундой становившееся все громче и веселее.
«Не может этого быть! — подумал Ксенофонт, оборачиваясь. — Быть такого не может!..»
Но глаза подтвердили: еще минуту назад безнадежно мертвый щенок, все еще весь в крови, весело носился вокруг стоящего на коленях Прошеньки и заливисто лаял, мотая полуоторванным ухом. А в глазах малыша, устремленных на отца, сквозило взрослое презрение. Так облеченный властью господин, проезжая мимо, смотрит на копошащегося в борозде мужика, которому никогда не дотянуться до него…
И тогда рука Ксенофонта сама собой нашарила топор…
* * *
— Зачем вы убили сына, Андрианов?
Обер-полицмейстер Новой России Губанов каменной глыбой нависал над скорчившимся перед ним на табурете дряхлым стариком, размазывающим дрожащими руками по лицу слезы. |