Изменить размер шрифта - +
Не довелось подохнуть вместе с тысячами других «доходяг» от истощения, тифа и чахотки в котлованах Беломорканала и Рыбинской ГЭС, на причалах Совгавани и приисках Магадана. И вот теперь не он ли, протащив питомца через всю страну, в прямом смысле, через огонь и воду, будто в насмешку оставил его в каких-то верстах от того места, где все начиналось? Или устал уже оберегать и решил сдать на руки другому своему коллеге? Уже не в белоснежной хламиде, к которой не пристают ни кровь, ни грязь, а в сверкающих доспехах? И не с оливковой ветвью в милосердной руке, а с огненным мечом в длани разящей?

И против огненного меча не возражал Алексей.

Потому что шли и шли мимо его нар бесконечной вереницей видимые только ему тени… Вот крутит ус верный Мироненко, сгинувший невесть где, поджимает губы со шляхетским гонором Зебницкий, виновато улыбается поручик Топфельбаум, которого он в последний раз видел разорванным пополам снарядом, корчащимся в луже крови, молчит изжелта-бледный Деревянко, отравленный газом… А за ними — десятки, сотни и тысячи знакомых, полузнакомых и совсем незнакомых лиц…

Он от всей души надеялся, что красные не добрались по его вине до Новой России и не лежат на его совести тяжким грузом жизни тысяч ее обитателей, которых он, несостоявшийся «бонапарт», в гордыне своей подверг страшному риску. Вопреки расхожему мнению, лагеря вовсе не были так уж оторваны от цивилизации, и новости о том, что происходит в Большом Мире, хоть порой и с большим опозданием, доходили до бывших людей. Хотя кто мог знать темное нутро комиссаров: не заржавело бы за ними и засекретить обнаружение у себя под боком осколка Российской Империи, сумевшего не просто просуществовать десять лет, но и больно укусить прозевавших его существование. Но вряд ли тогда удержались бы они от искушения наложить загребущую руку на его богатства — те же, вычерпанные еще при царе-батюшке до дна золотые рудники. И бесконечные этапы бывших людей протянулись бы тогда не на магаданский край света, а сюда, в Сибирь.

Наверное, Алексей все-таки начал засыпать, поскольку мысли потеряли очертания и свернули со своей колеи. Он словно воочию увидел зелень вековых сосен под отраженном в зеркале озерной воды лазурным небом и кавалеристов, замерших на пригорке. Золотые погоны, новенькие с иголочки мундиры. Все тут, все до единого, все живы — и Мироненко, и Зебницкий, и Топфельбаум…

Изможденный человек в грязном ватнике не дошел до них нескольких шагов и рухнул коленями в изумрудную траву:

— Простите меня, братцы…

Нет, не простят, смотрят сурово, исподлобья. Ну, значит, судьба такая, и бывший человек склонил покаянную голову, слыша уже, как, повинуясь неслышной команде, трогаются с места кони, звенят по щебнистой осыпи стальные подковы, со змеиным шипением вылетают из ножен клинки…

— Подъем, подъем! — толкнул в бок заключенного номер четыре тысячи семьсот тридцать семь сосед по нарам, и лязг подков по камню тут же обратился в набат лагерного «колокола» — подвешенного перед управлением на виселичном «глаголе» куска рельса.

Начинался новый день. Неизвестно какой в несчитаной череде его близнецов, одинаковых, как стреляные гильзы…

 

* * *

Тарас Чернобров прислонился к сочащейся водой стенке котлована и на мгновение прикрыл глаза. Вроде бы совсем немного времени с подъема прошло — солнце еще не успело вскарабкаться в зенит — а ощущение такое, будто месяца два не выпускал из рук кривой, отполированный ладонями до костяного блеска черенок лопаты. Присесть бы на корточки, да нельзя — чуть не до колена достает взбаламученная пенистая серо-бурая жижа, ледяная, словно на дворе не июнь месяц, а февральская стужа. Каждый рабочий день начинается с откачки воды, скапливающейся за ночь в котловане, — не для удобства заключенных, естественно: подмытые стенки в любой момент могут обрушиться, что уже случалось не раз.

Быстрый переход