Каждодневно ходила она к тюрьме, и ждала от них хоть какой-то весточки.
15 января вечером её и иных женщин, также как и во всякие иные дни, отогнали от тюрьмы; а на следующий день, когда она с утра вновь пришла караулить, то увидела, как Захаров вышел и, насмешливо глянув пьяными своими глазками на женщин, вывесил список молодогвардейцев, якобы вывезенных для дополнительного следствия в Ворошиловград. Первым в этом списке значился Виктор Третьякевич, затем — Ваня Земнухов, и так далее… Нашла в этом списке Прасковья Титовна и своих деток.
Некоторые женщины рыдали; слышались их то гневные, то жалобные голоса:
— Знаем мы, в какой Ворошиловград вы их, изверги, вывезли! Постреляли деток наших…
Но в тоже время многие матери, а в числе их и Прасковья Титовна, не хотели верить в эти страшные слухи; и говорили, что деток их, скорее всего, именно в Ворошиловграде и надо искать.
Прасковья Титовна поспешила домой. Хотела собрать что-нибудь для деток своих покушать, да и идти с этими пожитками в Ворошиловград. И дорога дальняя её не страшила — она бы дошла; материнское, любящее сердце придало бы ей сил.
Вот она стала искать еду по той маленькой хижине, в которой они раньше так дружно жили; и оказалось, что еды то совсем нет: ну два-три сухаря, ну крынка простой воды, а всё остальное было отобрано полицаями.
Прасковья Титовна медленно опустилась на лавку, и, прикрыв иссушённое лицо тёмными, морщинистыми ладонями, прошептала:
— Деточки вы мои, милые. Кто ж вас теперь накормит?
И тут стук в дверь. Такой стук, что вся хижина затряслась. А с улицы, с мороза уже слышались пьяные, развязные голоса полицаев:
— Открывай живо! Быстрее!
Дверь вздрагивала от сильных ударов. Били со всего размаха сапогом.
Прасковья Титовна вскочила с лавки, и бросилась открыть. Полицаи оттолкнули её, и прошли в горницу. Один, ударом ноги, перевернул лавку; другой полез в печь, достал котёл, повертел его, сказал: «Пусто!», и зашвырнул котёл в угол, едва при этом не задев Прасковью Титовну.
Ещё один полицай подошёл к ней, и сильно толкнул в плечо, матерясь, прошипел:
— Ну чего, мать? Вырастила бандитов, теперь отвечать будешь! Чего так бедно живёшь, а?! Еду давай! Еду давай, я сказал!
Другие полицаи уже шарили по хижине, переворачивая и вороша, всё, что только можно.
Прасковья Титовна стояла на месте и ничего не говорила, она не в силах была хотя бы пошевелиться…
Нашли несколько сухарей, и запихали их по карманами; а потом полицай, карманы которого распирали от всяких награбленных в других домах безделушек, нашёл старые потёртые перчатки, и поспешно запихал их себе в карман. Его сообщник усмехнулся и спросил:
— Эй, Давиденко, зачем тебе эта рвань?
— Помалкивай, Колотович, а то зубы повышибаю! — гаркнул Давиденко, а потом добавил. — В хозяйстве все пригодится, и носочки, и прочее. У меня сожительница баба такая требовательная. Ух!.. Ха-ха! Ей без подарка не возвращайся, — он похлопал по оттопыренным карманам, — Перчатки ей в самую пору придутся.
Тут он увидел ещё и старые носки; жадно схватил их, запихал в карман, и проверещал:
— Ну а носки я для себя приберегу…
Наконец полицаи убрались из дома Бондарёвых. Но у них ещё много было подобных мест на примете. Заехали к Поповым, стали требовать еду; Толина мама ответила, что ничего у них нет; но порывшись, полицаи нашли немного сала, и фотоаппарат. Всё это они забрали, и поехали к следующему по их списку молодогвардейцу…
Аню Сопову так и не арестовывали; оставались на свободе и Юра Виценовский, и Миша Григорьев, и Толя Ковалёв…
К ним, к своим друзьям милым, приходила Аня; но и рядом с ними не могла она плакать. |