За исключением вот таких проблесков, я просто его не помню. Да и этим обрывкам не слишком доверяю; за многие годы я мог изрядно их приукрасить. Последний раз видел отца в 1961 году. Мне было пять, а ему двадцать шесть. В детстве я очень старательно сохранял память о нем, чтобы не дать ему исчезнуть. Это было до того, как я понял, что он собой представляет. С годами его образ все равно стерся из моей памяти. К тому времени, как мне сравнялось десять, я уже толком не помнил его, если не считать тех случайных обрывков. Скоро я вообще перестал о нем думать. Из соображений удобства жил так, будто у меня не было вообще никакого отца, будто я просто появился на свет безотцовщиной, – и никогда не сомневался в правильности своей позиции, потому что ничего путного из такого родства выйти не могло.
Но одно воспоминание все же держалось, пусть и не очень твердо. Тем последним летом, в 1961 году, мама однажды отвезла меня повидаться с ним в тюрьму на Вэлли-авеню в Нью-Хейвене. Мы сидели за одним из щербатых столов в переполненном зале для свиданий. Заключенные в мешковатых тюремных робах походили на плоских квадратных человечков, которых мы с друзьями любили рисовать. Видимо, я в тот день дичился – с отцом никогда не знаешь, чего ждать, – и потому ему пришлось уговаривать меня.
– Поди-ка сюда, дай мне на тебя поглядеть. – Он стиснул своими пальцами мое тощее плечико и подтянул меня к себе. – Поди сюда. Раз уж приехал в такую даль, подойди ко мне.
Много лет спустя я все еще чувствовал его пальцы на своем плече, там, где они стиснули его и слегка повернули, как поворачиваешь ножку жареного цыпленка, чтобы ее оторвать.
Он сделал ужасную вещь. Посвящать меня в подробности никто из взрослых не стал. Я знал лишь, что там фигурировала какая-то девушка и один из пустых заколоченных домов на Конгресс-авеню. И тот самый нож с перламутровой рукоятью. О дальнейшем взрослые умалчивали.
В то лето закончилось мое детство. Я узнал слово «убийство». Но тебе же не просто говорят это серьезное слово. Тебе приходится жить с ним, повсюду носить его с собой. Ты вынужден ходить вокруг него, видеть с разных углов, в разное время суток, в разном свете, пока не начинаешь понимать его значение, пока оно не входит в тебя. Ты вынужден годами хранить его в тайне внутри себя, точно уродливую косточку в персике.
И что же из этого было известно Лори, спросите вы? А ничего. Я с первого же взгляда понял: передо мной Хорошая Еврейская Девочка из Хорошей Еврейской Семьи и она ни за что не станет со мной связываться, если узнает правду. Поэтому в самых расплывчатых и романтичных выражениях сказал ей, что у моего отца была скверная репутация, но я его никогда не знал. Стал плодом мимолетного неудачного романа. За последующие тридцать пять лет в этом отношении ничего не изменилось. В глазах Лори отца у меня считай что и не было. Я ее не разубеждал, ведь и в моих собственных глазах отца у меня считай что не было. И уж точно я не был сыном Кровавого Билли Барбера. Во всем этом не было ничего особенно драматичного. Когда я заявил подружке, которая впоследствии стала моей женой, что не знал своего отца, то лишь произнес вслух то, что твердил себе на протяжении многих лет. Это вовсе не была попытка ввести ее в заблуждение. Если я когда-то и был сыном Билли Барбера, то к тому времени, как встретил Лори, уже давным-давно перестал им быть, кроме как в строго биологическом смысле. То, что я сказал Лори, было ближе к правде, чем сухие факты. Да, но за все эти годы наверняка можно было выбрать подходящий момент для того, чтобы во всем ей признаться, скажете вы.
Правда заключалась в том, что с годами все рассказанное Лори чем дальше, тем больше соответствовало истине. Во мне взрослом от сынишки Билли не осталось практически ничего. Все это превратилось в историю, старый миф, который не имел никакого отношения к тому, кем я был на самом деле. |