Изменить размер шрифта - +
Каждый-то, конечно, про себя знает, что именно его Дульсинея на самом деле прекраснейшая дама под луной, но все-таки не тычет и другому: твоя дама скотница, скотница, скотница…

Правда, на подобную рассудительность способны лишь взрослые люди, а народы – вечные дети. И когда разные мудрецы предлагают им гордиться не всякой полувыдуманной бесполезностью, а, например, объемом и качеством национальной продукции, – это походит на то, как если бы мальчишку учили гордиться не опасными подвигами и враками, а отличными успехами и примерным поведением.

Обнадеживает только то, что в лидеры народов, как правило, выходят все-таки взрослые дяди.

Если не дразнить мальчишек. Самое страшное – это их страх за любимые фантомы.

Поэтому лучше всего почаще демонстрировать им, что они могут быть совершенно спокойны за свое достоинство, в чем бы оно ни заключалось, и что, пока они воистину дорожат своим национальным целым, им не страшны ни татарщина, ни неметчина, ни евр… Нет, слово «европейщина» имеет другой оттенок, лучше сказать – «общечеловечина». Тем более даже национальные параноики согласятся, что уж физическую-то опасность для русских с незапамятных времен всегда представляли только русские.

 

3. Три послания

 

О любых проявлениях еврейской солидарности Солженицын на протяжении всех своих «Двухсот лет вместе» высказывается с подчеркнутым уважением – с единственной, кажется, на всю книгу оговоркой (с. 34–35): «Более чем двухтысячелетнее сохранение еврейского народа в рассеяньи вызывает изумление и уважение. Но если присмотреться: в какие-то периоды, вот в польско-русский с XVI в. и даже до середины XIX, это единство достигалось давящими методами кагалов, и уж не знаешь, надо ли эти методы уважать за то одно, что они вытекали из религиозной традиции». («Во всяком случае нам, русским, – даже малую долю такого изоляционизма ставят в отвратительную вину», – прибавляет Солженицын.)

Но в конце XIX века еврейская внутренняя изоляция была прорвана – новые поколения не жалели сил, чтобы добиться социального успеха в российском обществе, – однако не ценой крещения. «Казалось бы, почему масса еврейской молодежи, не соблюдавшая никаких обрядов, не знавшая часто даже родного языка, – почему эта масса, хотя бы для внешности, не принимала православия, которое настежь открывало двери всех высших учебных заведений и сулило все земные блага?» – цитирует Солженицын мемуары Я. Тейтеля (с. 453), подчеркивающие главный признак национальной солидарности – бескорыстие, готовность на жертвы во имя мнимости, во имя того, что никому конкретно не приносит никакой выгоды.

Тем не менее пророку российского сионизма Владимиру Жаботинскому этого казалось недостаточно: «Многие из нас, детей еврейского интеллигентского круга, безумно и унизительно влюблены в русскую культуру… унизительной любовью свинопаса к царевне» (с. 455), «Наша главная болезнь – самопрезрение, наша главная нужда – развить самоуважение… Наука о еврействе должна стать для нас центром науки… Еврейская культура стала для нас прибежищем единственного спасения» (с. 457).

«И это – очень можно понять и разделить. (Нам, русским, – особенно сегодня, в конце XX века)» – это уже комментарий Солженицына.

Солженицын вообще старается согласиться с Жаботинским, где только может. Жаботинский (с. 457): «Кто мы такие, чтобы перед ними (русскими. – А. М.) оправдываться? кто они такие, чтобы нас допрашивать?» Солженицын: «И эту последнюю формулировку можно в полноте уважать. Но – с обоесторонним применением. Тем более ни одной нации или вере не дано судить другую».

Быстрый переход