Изменить размер шрифта - +
(Надо ли понимать эти слова так, что каждая нация является и верховной инстанцией в суде над собой? Означают ли они неправомочность Нюрнбергского и Гаагского трибунала? Или группа наций все же обретает какие-то дополнительные права? Но это так, в скобках.)

С влюбленностью свинопаса, естественно, сочетались и не столь самоотверженные чувства (В. Мандель, с. 453–454): в предреволюционные десятилетия не только «русское правительство… окончательно зачислило еврейский народ во враги отечества», но «хуже того было, что многие еврейские политики зачислили и самих себя в такие враги, ожесточив свои сердца и перестав различать между "правительством" и отечеством – Россией… Равнодушие еврейских масс и еврейских лидеров к судьбам Великой России было роковой политической ошибкой». Ну с масс-то взять нечего – их удел жить либо буднями, либо фантомами, а вот лидеры… Это именно их первейшая задача – канализировать преданность фантомам в берега прагматики.

В итоге еще один авторитетный еврейский наблюдатель Г. Ландау (с. 454) отмечает «мучительную двойственность» (выражение Солженицына) еврейской натуры: «Привычная эмоциональная привязанность у весьма многих [евреев] к окружающему [русскому миру], врощенность в него, и вместе с тем – рациональное отвержение, отталкивание его по всей линии. Влюбленность в ненавидимую среду». «Трудность сближения и была та, – подхватывает Солженицын, – что этим блистательным адвокатам, профессорам и врачам – как было не иметь преимущественных глубинных еврейских симпатий? Могли ли они чувствовать себя вполне русскими по духу? Из этого же истекал более сложный вопрос: могли ли интересы государственной России в полном объеме и глубине – стать для них сердечно близки?»

«Сложный вопрос» – подумаешь, бином Ньютона! Да, разумеется же, нет. Несовпадение фантомов неизбежно ведет и к несовпадению целей. Но в данном случае – не к антагонистическому: это могло быть всего лишь различием приоритетов внутри общей программы. Больше того, при отправлении подавляющего большинства общественных функций и вообще требуется не больше государственного патриотизма, чем для повседневной деятельности сантехника, – для них вполне довольно простой добропорядочности и профессионализма – в этих качествах еврейскому мещанству отказывают уже только параноики. Да и еврейские мошенники не поражают воображение своим бесстыдством в сравнении с мошенниками русскими – и те и другие останавливаются лишь перед физической невозможностью. Но в развитых странах, которые дореволюционная Россия догоняла семимильными шагами, еврейская криминальная изобретательность не составляет заметной проблемы, а кроме того, были бы дырки в заборе, а свиньи будут – этот закон универсален для всех времен и народов. (Заборы же строит и ставит часовых к дыркам, как правило, коренное население…) Но зато уж мошенники никак не могут быть агентами еврейского влияния: национальная, равно как и всякая другая, солидарность принадлежит к числу самых редких мошеннических добродетелей.

И даже равнодушие евреев к международному престижу России в принципе могло послужить ей на пользу – в качестве тормоза против военных авантюр: тех ужасов, в которые ввергло Россию патриотическое правительство, не могло бы измыслить наичернейшее антирусское воображение – Солженицын тоже называет Первую мировую войну «самым неосмысленным безумием XX века», раскрученным «без всякой ясной причины и цели» (с. 476). Поэтому ниоткуда не следует, что космополитический рационализм опаснее бурного патриотизма: именно страсть, а не расчетливость порождает наиболее губительные безумства. Оскорбленная любовь к родине была мощнейшими дрожжами гитлеризма… И много ли она принесла Германии?

Для реальных интересов подавляющего большинства евреев революция была уж никак не менее опасна, чем для подавляющего большинства русских.

Быстрый переход