Долго и осторожно разматывал я руку незнакомца, и чем далее разматывал,
тем мокрее и тяжелее делались от крови тряпки, и я ожидал увидеть рану
большую на руке, но, размотав кисть и вытерев пальцы, нигде ничего не
обнаружил.
-- Ерш, -- слабо и виновато улыбнулся человек. -- Клюнул, ведь клюнул,
проклятый! Как я ни остерегался, все-таки ткнулся, и вот...
Осторожно, не очень туго я замотал руку рыбака и дивился этакой оказии:
на брюшке большого пальца, едва заметная, возникла бисеринка, и пока я
прицеливался обмотнуть на руке платок, налилась со спелую брусничнику,
округлилась, лопнула и тонкой ниточкой потянулась по запястью под рукав.
-- И ведь когда стараешься не наколоться, не поцарапаться, обязательно
наколешься и поцарапаешься, -- продолжал уже бодрее говорить человек, как бы
оправдываясь передо мною.
-- Это уж точно, -- поддержал я, -- рябчика манишь -- хоть бы не
кашлянуть, хоть бы не кашлянуть, а тебя душит, а тебя душит... Ну и
забухаешь... Рябчика как ветром сдунет...
Рыбак неторопливо попил чаю, сладкого, хорошо упревшего, и, слегка
утолив жажду, поведал мне о том, что болезнь эта у него прирожденная, что
сам он из Ленинграда, здесь, на Урале, живет его сестра, и он каждый отпуск
ездит к ней, да и не столько к ней, сколько подивиться на уральскую, такую
могучую древнюю природу, осенями дивную и тихую. Нигде нет более такой
осени. Но главное, страсть свою потешить -- нет для него большей радости,
чем харюзование, особенно осенями, когда хариус катится из мелких речек.
Предупреждая мой вопрос -- как же с такой болезнью один по тайге? -- немного
оживленный чаем, рыбак добродушно и все так же чуть виновато и доверительно
улыбнулся:
-- Ну, а что? Лучше умереть дома? В больничной палате? Нет-нет! Я уж
надышусь, насмотрюсь, нарадуюсь за тот век, который мне отпущен. Пусть он
недолгий век, но видел я красот, изведал радостей сколько!..
Что с ними, с этими чокнутыми природой, поделаешь? Сам такой! Пока мой
новый знакомый говорил о рыбалке, об Урале, реки и леса которого он, к
удивлению моему, знал куда как лучше меня, пять лет здесь прожившего, я
напрягал память, пытаясь вспомнить кровоостанавливающие средства, ибо платок
мой и поверху примотанный холщовый мешочек уже пробило изнутри репейно
ощетиненным пятнышком, но ничего, кроме крапивы, не вспомнил.
Я сделал из бересты факелок, вылил чай до капли из котелка в кружку и
спустился в распадок, где и нарвал лесной крапивки, вымочившись в дурнине
почти до ворота. Пока бродил во тьме, рвал крапивку, вспомнил о змеевике --
кажется, верное кровоостанавливающее средство, особенно корень. Еще бы
зверобойчика хоть кустик сыскать -- от всех бед и болезней трава, ну а
подорожник-то всюду найдется.
Долго шарил я под завесой пихтача, возле покосов по-бабьи вольготно
зеленой юбкой рассевшегося, отыскивая в невыбитых литовкой углах лечебную
траву, повторяя, чтоб не забыть, начало деревенского наговора: "Горец,
горец, почечуйный, перечный, птичий, змеиный или еще какой молодец, --
покажись мне, откройся. |