Изменить размер шрифта - +

— Что тебе была за охота, — говорил час спустя Петр Але-ксеич своей сестре, сидя с ней в легонькой таратайке, которой правил сам, — что тебе была за охота навязаться этому кисляю на мазурку?

— У меня на то свои планы, — возразила Надежда Алексеевна.

— Какие, — позволь узнать?

— Это моя тайна.

— Ого!

И он слегка ударил бичом лошадь, которая начала было прясть ушами, фыркать и упираться. Ее пугала тень от большого ракитового куста, падавшая на дорогу, тускло озаренную месяцем.

— А ты танцуешь с Машей? — спросила Надежда Алексеевна в свою очередь брата.

— Да, — сказал он равнодушно.

— Да! да! — повторила Надежда Алексеевна с укоризной. — Вы, мужчины, — прибавила она, помолчав, — решительно не стоите того, чтобы вас любили порядочные женщины.

— Ты думаешь? Ну, а этот петербургский кисляй, этот стоит?

— Скорее, чем ты.

— Вот как!

И Петр Алексеич проговорил со вздохом:

Надежда Алексеевна засмеялась.

— Много я тебе хлопот доставляю, нечего сказать. Мне так вот комиссия с тобою.

— Неужели? — я этого никак не подозревал.

— Я не насчет Маши говорю.

— На какой же счет?

Лицо Надежды Алексеевны слегка опечалилось.

— Ты сам знаешь, — проговорила она тихо.

— А, понимаю! Что делать-с. Надежда Алексеевна, люблю-с выпить с добрым приятелем, грешный человек, люблю-с.

— Полно, брат, пожалуйста, не говори так… Этим не шутят.

— Трам-трам-там-пум, — забормотал Петр Алексеич сквозь зубы.

— Это твоя погибель, а ты шутишь…

— «Хлопец сее жито, жинка каже мак», — громко запел Петр Алексеич, ударил вожжами лошадь, и она помчалась шибкой рысью.

 

IV

 

Приехавши домой, Веретьев не раздевался, и часа два спустя, заря только что начинала заниматься в небе, его уже не было в доме.

На полдороге между его имением и Ипатовкой, над самой кручью широкого оврага, находился небольшой березовый «заказ». Молодые деревья росли очень тесно, ничей топор еще не коснулся до их стройных стволов; негустая, но почти сплошная тень ложилась от мелких листьев на мягкую и тонкую траву, всю испещренную золотыми головками куриной слепоты, белыми точками лесных колокольчиков и малиновыми крестиками гвоздики. Недавно вставшее солнце затопляло всю рощу сильным, хотя и не ярким светом; везде блестели росинки, кой-где внезапно загорались и рдели крупные капли; все дышало свежестью, жизнью и той невинной торжественностью первых мгновений утра, когда все уже так светло и так еще безмолвно. Только и слышались что рассыпчатые голоса жаворонков над отдаленными полями, да в самой роще две-три птички, не торопясь, выводили свои коротенькие коленца и словно прислушивались потом, как это у них вышло. От мокрой земли пахло здоровым, крепким запахом, чистый, легкий воздух переливался прохладными струями. Утром, славным летним утром веяло от всего, все глядело и улыбалось утром, точно румяное, только что вымытое личико проснувшегося ребенка.

Невдалеке от оврага, посреди лужайки сидел на раскинутом плаще Веретьев. Марья Павловна стояла подле него, прислонясь к березе и заложив назад руки.

Они оба молчали. Марья Павловна неподвижно глядела вдаль; белый шарф скатился с ее головы на плечи, набегавший ветер шевелил и приподнимал концы ее наскоро причесанных волос. Веретьев сидел наклонившись и похлопывал веткой по траве.

— Что ж, — начал он наконец, — вы на меня сердитесь? Марья Павловна не отвечала.

Быстрый переход