Веретьев взглянул на нее.
— Маша, вы сердитесь? — повторил он. Марья Павловна окинула его быстрым взором, слегка отвернулась и промолвила:
— Да.
— За что? — спросил Веретьев и отбросил ветку. Марья Павловна опять не отвечала.
— Впрочем, вы точно имеете право сердиться на меня, — начал Веретьеа после небольшого молчанья. — Вы должны считать меня за человека не только легкомысленного, но даже…
— Вы меня не понимаете, — перебила Марья Павловна. — Я совсем не за себя сержусь на вас.
— За кого же?
— За вас самих.
Веретьев поднял голову и усмехнулся.
— А! Понимаю! — заговорил он. — Опять! Опять вас начинает тревожить мысль: отчего я ничего из себя не сделаю? Знаете что. Маша, вы удивительное существо, ей-богу. Вы так много заботитесь о других и так мало о себе самой. В вас эгоизма совсем нет, право. Другой такой девушки, как вы, на свете нет. Одно горе: я решительно не стою вашей привязанности; это я говорю не шутя.
— Тем хуже для вас. Чувствуете и ничего не делаете. Веретьев опять усмехнулся.
— Маша, выньте из-за спины, дайте мне вашу руку, — проговорил он с ласковой вкрадчивостью в голосе. Марья Павловна только плечом пожала.
— Дайте мне вашу красивую честную руку, мне хочется облобызать ее почтительно и нежно. Так ветреный ученик лобызает руку своего снисходительного наставника.
И Веретьев потянулся к Марье Павловне.
— Полноте! — промолвила она. — Вы все смеетесь да шутите, и прошутите так всю вашу жизнь.
— Гм! Прошутить жизнь! Новое выражение! Ведь вы, Марья Павловна, я надеюсь, употребили глагол шутить — в смысле действительном?
Марья Павловна нахмурила брови.
— Полноте, Веретьев, — повторила она.
— Прошутить жизнь, — продолжал Веретьев и приподнялся, — а вы хуже моего распорядитесь, вы просурьезничаете всю вашу жизнь. Знаете, Маша, вы мне напоминаете одну сцену из пушкинского Дон-Жуана. Вы не читали пушкинского Дон-Жуана?
— Нет.
— Да, я ведь и забыл, вы стихов не читаете. Там к одной Лауре приходят гости, она их всех прогоняет и остается с одним, Карлосом. Они оба выходят на балкон, ночь удивительная. Лаура любуется, а Карлос вдруг начинает ей доказывать, что она со временем состарится. «Что ж, — отвечает Лаура, — теперь, может быть, в Париже холод и дождь, а здесь у нас „ночь лимоном и лавром пахнет“». Что загадывать о будущем? Оглянитесь, Маша, разве и здесь не прекрасно? Посмотрите, как все радуется жизни, как все молодо. И мы сами разве не молоды?
Веретьев приблизился к Марье Павловне, она не отодвинулась от него, но не повернула к нему головы.
— Улыбнитесь, Маша, — продолжал он, — только доброй вашей улыбкой, а не вашей обыкновенной усмешкой. Я люблю вашу добрую улыбку. Поднимите ваши гордые, строгие глаза. Что же вы? Вы отворачиваетесь? Протяните мне хоть руку.
— Ах, Веретьев, — начала Маша, — вы знаете, я не умею говорить. Вы мне рассказали об этой Лауре. Но ведь она женщина… Женщине простительно не думать о будущем.
— Когда вы говорите, Маша, — возразил Веретьев, — вы беспрестанно краснеете от самолюбия и стыдливости, кровь так и приливает алым потоком в ваши щеки, я ужасно это люблю в вас.
Марья Павловна взглянула прямо в глаза Веретьеву.
— Прощайте, — промолвила она и накинула шарф себе на голову.
Веретьев удержал ее.
— Полноте, полноте, подождите! — воскликнул он. |