Вначале было трудно разговаривать, потому что мне тяжело было ее понять, и это ей казалось странным, но замолчать она уже не могла. Вскоре я стала понимать большую часть того, что она говорила, — достаточно, чтобы узнать, куда она ходит каждый день и почему. Я пошла с ней — не потому, что мне этого хотелось. Я пошла из-за моих гостей — тех, что заботятся обо мне в последние годы. Они засиживались намного дольше, чем мне нравилось, и задавали слишком много вопросов, поэтому я подумала, что если исчезну из дома хотя бы на час или два, то они станут повежливей, а может, даже уйдут.
Я не надеялась, что ужасный мрак случившегося когда-нибудь рассеется. Этот мрак — часть меня, он заполняет тело тьмой, как сердце заполняет его кровью. Он — мой спутник, странный товарищ, не дающий мне спать ни ночью, ни утром и не отходящий ни на шаг днем. Он — тяжесть внутри меня, которую временами невозможно вынести. Иногда он немного светлеет, но никогда не исчезает совсем.
Я пошла в храм с Фариной просто так. Не успели мы отправиться в путь, как я стала с удовольствием думать, что они скажут, когда я вернусь, как спросят, где я была, и начала готовить ответ. По дороге мы не разговаривали, и, только когда были почти у цели, Фарина сказала, что каждый раз просит лишь о трех вещах: чтобы боги забрали ее мужа и избавили его от страданий, чтобы ее сыновья были здоровы и чтобы они хорошо к ней относились. «А ты правда хочешь, чтобы твое первое желание исполнилось? — спросила я. — Чтобы муж умер?» — «Нет, — сказала она, — не хочу, но так будет лучше». Мне запомнились ее лицо, выражение, лучистый взгляд, доброта, исходившая от нее, когда мы входили в храм.
А потом я помню, как обернулась и впервые увидела статую Артемиды. Я смотрела на нее во все глаза, от статуи исходила милость и щедрость, изобилие и благодать и, пожалуй, красота. На минуту я почувствовала себя лучше, мои тени разлетелись и смешались с тенями храма. На несколько минут я вся как бы пропиталась светом. Из сердца исчез яд. Я смотрела на статую древней богини, больше меня видевшей и больше страдавшей: ведь она жила дольше. Я глубоко вздохнула, чтобы показать, что принимаю тени, тяжесть, то зловещее, что настигло меня в тот день, когда я увидела своего сына связанным, залитым кровью, когда я услышала его стоны и подумала, что ничего хуже уже быть не может. Но прошло еще несколько часов, и я поняла, что ошибалась, и ничего, что я делала, чтобы остановить этот кошмар, не помогало, и ничего, что я делала, чтобы не думать об этом, не помогало тоже. И ужас этих часов полностью пропитал мое тело, и я вышла из храма, а ужас так и остался в моем сердце.
Я скопила немного денег и купила у ювелира маленькую серебряную статуэтку богини, приободрившей меня. Я спрятала ее, но мне было важно знать, что она — тут, рядом со мной, и если я захочу, то ночью смогу тихонько с ней поговорить. Я смогу рассказать ей о том, что случилось, и как я здесь оказалась. Я смогу рассказать, как все заволновались, когда начали появляться новые деньги, новые законы и новые слова. Бедняки — и мужчины, и женщины — начали говорить об Иерусалиме, словно он был совсем рядом, а не в двух-трех днях пути. И тогда стало ясно, что молодые могут туда отправиться. Туда мог пойти любой, кто знал грамоту, или плотник, или тот, кто умел мастерить колеса или работать с металлом, вообще любой, кто мог красиво говорить или хотел торговать тканями, или зерном, или фруктами, или маслом. Вдруг стало легко уйти — но вернуться, конечно, нелегко. Ушедшие в город присылали известия, деньги и одежду, но их самих удерживала там какая-то сила, сила денег, сила будущего. Я никогда раньше не слышала, чтобы кто-то говорил о будущем, если только речь не шла о завтрашнем дне или о ежегодном празднике. Но что наступит время, когда все изменится и жизнь станет лучше — такого не говорили. |