– Вы давно должны были нам объяснить, – сказала Бонни Мак‑Магон. – Теперь я все поняла.
– А я‑то думал, чего там объяснять, – сказал с изумлением Карло Маритимо, жулик‑строитель. – Оказалось, что надо, ей‑богу!
Эйб Коэн, ювелир, сказал Карабекьяну:
– Если бы художники побольше объясняли, так люди побольше любили бы искусство. Вы меня поняли?
И так далее.
Траут не понимал, на каком он свете. Сначала он ожидал, что многие люди станут приветствовать его с той же пылкостью, что и Майло Маритимо, а он к таким пышным встречам не привык. Но никто к нему и не приблизился. Старая его подруга Безвестность снова встала с ним рядом, и они вместе заняли столик вблизи от Двейна и от меня. Но меня он почти не видел – только заметил, как пламя свечей отражалось в моих зеркальных очках, в моих «лужицах».
Мысли Двейна Гувера витали далеко от коктейль‑бара и от всего, что там происходило. Он весь обмяк, словно ком замазки, уставясь куда‑то в далекое прошлое.
Когда Килгор Траут сел за соседний столик, губы Двейна дрогнули. Беззвучно, не обращаясь ни к Трауту, ни ко мне, он прошептал: «Прощай, черный понедельник!»
Траут держал в руках плотный, туго набитый конверт. Он получил его от Майло Маритимо. В конверте была программа фестиваля искусств, приветственное письмо на имя Траута от Фреда Т. Бэрри, председателя фестиваля, расписание на всю предстоящую неделю и много всякого другого.
Траут привез с собой экземпляр своего романа «Теперь все можно рассказать» – того самого романа, на обложке которого красовалась надпись: «Норки – нараспашку!». Вскоре Двейн Гувер примет всерьез то, что написал Траут в этой книге.
Так мы оказались рядом все трое – Двейн, Траут и я, как вершины равностороннего треугольника, каждая сторона которого равнялась двенадцати футам.
Как три неколебимых луча света, мы все были такие простые, такие обособленные, такие прекрасные. Но как машины, мы были только мешками с подержанной проводкой и канализацией, с проржавленными петлями и с ослабевшими пружинами.
Однако взаимоотношения у нас были классические: ведь в конце концов это я создал и Двейна, и Килгора Траута. И вот теперь Траут окончательно сведет с ума Двейна, а Двейн откусит ему кончик пальца.
Вейн Гублер рассматривал нас в глазок, проверченный в кухонной стенке. Кто‑то похлопал его по плечу. Тот, кто его накормил, теперь попросил его уйти из кухни.
И снова он поплелся на улицу, и снова оказался среди подержанных машин Двейна. И снова стал разговаривать с проезжающими по автостраде машинами.
Тут бармен включил ультрафиолетовые лампы на потолке. И одежда на Бонни Мак‑Магон вспыхнула как электрическая реклама.
Засветились и куртка на бармене, и африканские маски на стенах.
Засветились рубашки на Двейне Гувере и других посетителях. И вот почему: их рубашки стирали в порошке с флюоресцентными веществами. Задумано это было для того, чтобы одежда на солнце здорово блестела, то есть флюоресцировала.
Но когда на эту одежду попадали ультрафиолетовые лучи в затемненном помещении, она сверкала вовсю, до смешного.
Засверкали и зубы у Кролика Гувера: он их чистил пастой с флюоресцентными веществами, чтобы днем улыбка была ярче. И сейчас он оскалил зубы, и казалось, что у него полный рот лампочек с елки.
Но ярче всего засверкала крахмальная грудь новой рубашки Килгора Траута. Его грудь залилась глубоким мерцающим светом, словно нечаянно развязали мешок с радиоактивными алмазами.
И тут Траут невольно съежился, подался вперед, и крахмальная грудь изогнулась параболической тарелкой. Рубашка превратилась в прожектор. И луч его упал прямо на Двейна Гувера.
Неожиданный блеск вывел Двейна из транса. Ему вдруг померещилось, что он умер. |