Пронзительные голоса хористов нарастали, делались выше, выше, взбирались в зоны, почти недоступные слуху, и покуда они взбирались в эти зоны, Прайам все отчетливее понимал, что неладное что-то творится у него с горлом, какое-то судорожное сжатие и расширение, что ли. Чтоб отвлечь свое внимание от собственного горла, он приподнялся в виндзорском кресле и через перила заглянул на хоры, в своих глубинах озаренные свечами, а на высотах купающиеся в солнечном искристом блеске. Высоко-высоко напротив, на самом верху каменного обрыва, оконце, не затронутое солнцем, сумрачно горело в странной игре света. А далеко внизу, ширясь вокруг налоя, прячась в лесу статуй трансепта, был пол, весь состоящий из макушек избранных: известных, знаменитых, вознесенных — рождением, талантами, делами, или случаем; Прайам часто видел эти имена на страницах «Дейли Телеграф». Дивные голоса хористов проникали в душу. Прайам откровенно встал и перегнулся через перила. Все взгляды были устремлены в одну точку прямо под ним, — которой он не видел. Но вот кое-что вошло в его поле зрения. То был высокий крест в руках у служки. За крестом, торжественными парами, ступало духовенство, а дальше пятился господин в сутане и бешено размахивал руками, как важный деятель Армии спасения; а уж за ним шли малиновые мальчики и разевали рты в лад диким взмахам этих рук. И наконец в поле зрения вплыл гроб, под тяжким пурпурным покровом; покров этот был украшен белым крестом, и только; и покров поддерживали славнейшие сыны Европы, как по приказу поспешившие из всех ее краев, — и в их числе не кто иной, как Дункан Фарл!
Гроб ли это, пышность ли покрова, уединенно-белое сияние креста, составленного из цветов, или высокое значение тех, кто нес покров, — что именно поразило Прайама Фарла, как удар в самое сердце? Кто знает? Но он больше не мог смотреть; с него было довольно. Если б он смотрел и дальше, он разразился бы неудержимыми слезами. Неважно, что под покровом лежало тело обыкновенного жуликоватого лакея; неважно, что совершалась чудовищная ошибка; неважно, была ли побудительной пружиной всего предприятия племянница епископа с ее любовью к акварели или торжественные выводы Капитула; неважно, что досужие борзописцы недостойно, всуе трепали имя и честь искусства ради своих корыстных целей — все в целом необыкновенно сильно впечатляло. Все, что было искреннего, честного в тысячелетнем сердце Англии, всколыхнулось, как по волшебству, а потому, естественно, все в целом никак не могло впечатлять иначе, как необыкновенно сильно. Рассужденья, доводы тут не при чем; волшебство веков слилось в единый миг, в немой глубокий вздох всей Англии, от всей древней её души. Вздох этот набрался благородства, силы и значенья от великих стен и отдал их сторицей.
И все это из-за него! Он по-своему набрасывал краски на холст, и только, и вот вся нация, которой всегда он отказывал в художественном вкусе, нация, которую всегда он свирепо обвинял в сентиментальности, так торжественно предает его земле! О, божественная тайна искусства! Величье Англии его сразило! Он не догадывался о собственном величье, ни о величье Англии.
Умолкла музыка. Он случайно глянул на то, печальное оконце, ютящееся в вышине, там, куда не досягала ни одна рука людская. И мысль о том, что вот это оконце столетьями горит смиренно, отрешенно, как отшельник, над городом и над рекой, вдруг так его проняла, что больше он на него смотреть не мог. Ах, неизбывная печаль какого-то оконца! И взгляд его опустился — опустился на гроб Генри Лика с этим белым крестом, со всею славой Англии с ним рядом. И тут уж Прайам Фарл был не в силах сдерживаться. Мука, мука, как у женщины в родах, охватила его, и страшный стон чуть не разодрал его надвое.
Ужасный стон, неприкрытый, наглый, громкий. За ним последовали другие. Прайам Фарл трясся от рыданий.
Новая шляпа
Органист спрыгнул с сиденья, возмущенный таким безобразием. |