Изменить размер шрифта - +
Слева от похоронного зала — комната. Там и лежит Холлис. Парень выбрал ему бледно-серый костюм, одну из любимых его белых рубашек (индивидуальный пошив, Италия), черные ботинки ручной работы и темный галстук цвета спокойной, глубокой воды. Хэнк выбрал и гроб, самый дорогой из тех, что были: древесина вишни и латунь. Сам бы он предпочел простую сосну, но знает: Холлис хотел бы показать людям этого города, что и гроб у него лучше всех. Может, завтра утром на панихиду никто и не придет, но парень все равно проследил, чтобы все было как надо.

Комната почти без обогрева, свет приглушен. Хэнк ставит на пол спортивную сумку с одеждой и садится в мягкое кресло. Не очень принято вообще-то проводить здесь ночь. Для тех, кто верит в рай, она — сплошная боль разлуки; для верящих лишь в земное бытие — длиннейшая за всю их жизнь ночь. Так или иначе, Хэнк здесь и не уйдет, хоть человек в гробу вовсе не похож на Холлиса. Это лишь его физическая оболочка, да и то видоизмененная огнем и стараниями похоронных ретушеров. Холлис никогда таким не был — мягким, смиренным.

Чем темней на улице, тем больше мерзнет Хэнк. Наконец он накрывается курткой и засыпает сидя, вытянув длинные ноги: В зал входит отдать дань уважения Алан Мюррей. На нем пальто с плеча Судьи и ботинки, которые как-то зимой принесла Джудит (в ту пору снег выдался особенно глубокий). Волосы собраны сзади резинкой, борода более-менее пострижена ножничками для ногтей. В кармане, как водится, пол-литра, но он не будет пить (разве только на обратном пути в Глухую топь).

Он проходит мимо спящего сына и садится на деревянную скамью напротив гроба. Чувство благодарности держит его трезвым — по крайней мере, в эти несколько часов. Алан склоняет голову — в признательность за тот день, когда Холлис взял к себе его сына; за еду, которой он взрастил его; за каждый потраченный доллар, за каждую ночь теплого, мирного сна; за джинсы, носки, рубашки; чай, бутерброды, молоко; за общение, заботу, суровый «комендантский час» («чтоб к десяти был дома!»); за любовь…

Хэнк просыпается и щурится, увидев старика. Комната выстужена так, что ледяная корка покрыла оконное стекло изнутри. Снаружи — ночь, синяя, как озеро, и много глубже любой из рек. Будь душа свободна — воспарила бы.

— Останешься с ним до утра? — задает вопрос старик.

— Конечно.

Хэнк проводит рукой по волосам, но вихры все равно торчат. В полутьме лицо у него бледное и кожа пепельного цвета.

— Это хорошо.

Алан чувствует, как бутылка джина тянет ему карман. Кровообращение у него никудышное, и он трет немеющие руки.

— Неужели? — сухо комментирует Хэнк. — Тебе-то что?

— Думаю, никому не хотелось бы быть одному в подобной ситуации, — кивает Алан на гроб. — Даже ему.

Старик теребит пуговицу на пальто Судьи, мешком висящее на его тощей фигуре. Он сгорблен и пахнет, как прошлогодний стог сена, а в горле при взгляде на сына — комок. Алан Мюррей смотрит на него так, как иные из нас смотрят на звезды.

— Поспи немного, — советует он.

Совет хорош, и парню действительно удается урвать пару часов беспокойного сна. Утром он переодевается в уборной. На нем теперь черный костюм из платяного шкафа Холлиса — высшего качества шерсть, отлично сшит, но довольно тесен как для габаритов парня, — и он полностью готов предстать единственным присутствующим на панихиде (можно подумать, ему неизвестно, как относились в городе к покойному!).

Однако парень, оказывается, не совсем прав. Он здесь не один. Пришли несколько женщин: каждая — сама по себе, и если только Хэнк не ошибается, две-три из них плачут. Зал не декорирован, никаких цветов и прочей атрибутики. Гроб закрыт, как и хотел бы Холлис.

Панихида закончена, Хэнк стоит на ступеньках похоронного бюро, откуда видна большая часть Мейн-стрит: вон булочная, в ней прямо сейчас пекут коричный хлеб; библиотека с ее арочными окнами.

Быстрый переход