Изменить размер шрифта - +
Душные, словно сгорающие в горячке, дни и мглистые ночи.

На прелой траве пятнами плесени белеют по утрам кружева паутины. Между грязно‑меловыми бугорками земли – холодные, стекленеющие лужи, которые уже не верят солнцу. Иссохшие стебли не в силах поднять понурые цветочные головки к кристально ясному небу. Доживают свои последние часы мятущиеся бабочки с обтрепанными линялыми крылышками. В аллеях и скверах – сухой шелест жухлой листвы.

Подобно увядающей женщине, которая не жалеет яркого грима, чтобы скрыть свой возраст, природа украшает себя румянами и позолотой осенних красок.

 

Имя Евы ван Дрейсен в Амстердаме уже забылось. Даже барон Пфайль считал ее погибшей, и Сефарди скорбел о безвозвратной утрате. Только Хаубериссер не мог примириться с мыслью о ее смерти.

Но он не заводил речи о Еве, когда у него бывали друзья и старик Сваммердам.

Фортунат стал немногословен и замкнут и говорил лишь о вещах, которые ничуть не волновали его. Ни единым намеком не выдал он своей сокровенной и крепнувшей день ото дня надежды когда‑нибудь вновь увидеть Еву. Он боялся, что, проговорившись об этом, разорвет некую тончайшую сеть.

Только Сваммердаму было позволено угадать его состояние, хотя на сей счет не прозвучало ни слова.

С того момента, когда Фортунат дочитал до конца свиток, в нем начала совершаться некая, ему самому непонятная метаморфоза. Сначала он решил поупражняться в неподвижном сидении и просиживал по настроению час или около того скорее из любопытства, не лишенного, однако, некоторой доли скепсиса, как человек, который заранее отрезвляет себя девизом безверия: «Все равно из этого ничего не выйдет».

Спустя неделю, несмотря на то что теперь он отводил упражнению не более пятнадцати минут утреннего времени, он выполнял его с полной концентрацией сил, ради самого процесса, а не в утомительном и всякий раз напрасном ожидании какого‑то чуда.

Вскоре это занятие стало для него такой же потребностью, как и утренняя ванна, о которой он с радостью думал, ложась спать.

Много дней его мучили приступы жуткого отчаяния при мысли о том, что Ева потеряна навсегда, однако он не поддавался искушению теснить мучительные мысли каким‑то магическим образом и даже бежать от воспоминаний о Еве, что всегда казалось ему победой эгоизма, бесчувствия и самообмана, но однажды, когда боль стала до того невыносимой, что избавить от нее, казалось, может только самоубийство, он решил сразиться.

Как полагалось по предписанию, он сел, выпрямил корпус и попытался достичь состояния высшего бодрствования, хоть ненадолго отбить натиск беспощадных мыслей. И вопреки ожиданиям, это, как ни странно, удалось с первой попытки. Еще за минуту до погружения он думал, что выйдет из него с еще одним рубцом горького раскаяния и будет терпеть сугубую пытку, но ничуть не бывало. Напротив, в него вселилось чувство непостижимой уверенности, о которое разбивались все измышляемые сомнения, – уверенности в том, что Ева жива и ей не грозит никакая опасность.

Если весь день мысли о ней обрушивались на него сотнями обжигающих ударов, то теперь он воспринимал их как весть: где‑то вдали Ева думает о нем и шлет ему свои приветы. То, что было болью, вдруг обратилось в источник радости.

Так путем упражнений обрел он спасительный берег в собственной душе, где мог укрыться, чтобы почерпнуть новые силы для своих надежд и сокровенного роста, который для тех, кто не постиг его в самопознании, на всю жизнь останется пустым звуком, сколь бы часто они о нем ни слышали.

До того, как Фортунат открыл для себя это состояние, он думал, что, избегая боли, причиняемой мыслями о Еве, достигнет лишь скорейшего заживления душевных ран, грубо подтолкнет сам процесс исцеления – то самое время, которое, согласно пословице, лучший лекарь. И он всеми силами противился такому излечению, как всякий скорбящий, который заведомо знает, что притупление боли утраты означает и стирание образа любимого человека, с которым нет сил расстаться.

Быстрый переход