Перед людьми предстал новый облик Шахина — пламенного апостола, уверовавшего в великую миссию учительства, как в новую религию. Так новая страсть, новая священная любовь запылала в душе юноши...
И в этой вере была непонятная для многих притягательная сила, которая помогала Шахину собирать вокруг себя товарищей, способных гореть, как и он, тем же священным огнём.
Наконец ему удалось заполнить ту страшную пустоту, которая возникла в его душе после утраты веры в бога.
И новая вера — вера во всемогущество просвещения, в призвание учителя — была такой же фанатичной, как раньше преклонение перед зелёным знаменем.
Порой он так рассуждал сам с собой: «Чем кончится наша жизнь, неизвестно. В минуту смерти мы, наверно, провалимся в мрачную бездну, чтобы исчезнуть навеки. И счастье наше, видимо, ограничено лишь теми немногими годами, которые нам отпущены на этом свете. Поэтому если мы хотим сослужить службу нашим собратьям, то обязаны в первую очередь научить их жить, жить с пользой и с радостью, по-человечески... А может ли человек неграмотный, ничего не понимающий и не сознающий, быть счастливым? Нет! Невежда всегда и везде станет жертвой собственных суеверий и предрассудков или жадности и алчной корысти других... И чтобы положить конец этим бедствиям, что веками преследуют род людской, нет и не может быть лучшего средства, чем научить людей истине, открыть им глаза...»
Как всякий новообращенный, Шахин-эфенди испытывал чувство непримиримой вражды и даже отвращения к своим прежним убеждениям.
«Все мои несчастья,— говорил он себе,— происходят от того, что долгие годы я жил надеждой на вечную жизнь, а настоящей, подлинной жизни-то и не замечал. Ведь если бы я не витал в облаках, разве стал бы я расстраиваться от одной только мысли, что человек смертен?! А теперь я что? Вроде тяжело больного или даже смертельно раненного. Так и буду мучиться до конца жизни, словно инвалид, так до самой смерти и будет ныть эта рана... И чтобы уберечь от будущих разочарований молодое поколение, которое поручено нам для воспитания, мы должны следить, по крайней мере, чтобы оно росло без иллюзий, не предаваясь напрасным фантазиям...»
Однако через некоторое время подобная мысль казалась ему уже крайностью...
«...А ведь некоторые люди смогут получить лишь очень небольшое образование. А потом?.. В силу многих причин, зависящих от их характера, умственных способностей, они так и останутся детьми, слепо подчиняющимися обычаям, власти окружающей их среды. И этих несчастных детей, умам которых суждено пребывать в темноте, не следует неволить. Самое лучшее — это, пожалуй, ограничиться изучением точных наук, дать учащимся твёрдые знания, и тогда у них родятся самые твёрдые убеждения, ясный взгляд на жизнь, а это как раз то, что им нужно...»
Больше всего Шахин теперь боялся истин неточных и неясных — таков был результат многолетних занятий в медресе, где всему надо было верить на слово.
— Сердце у меня, видно, болит так потому, что я до сих пор слепо доверял доказательствам словесным,— шутил он иногда.— Нет, теперь я уже не могу верить тому, чего не потрогал руками, не увидел собственными глазами. Может быть, это слишком, но ничего не поделаешь: кто обжёгся на молоке, дует на воду.
Шахин, кроме того, был ярым противником туманных речей и всяких непонятных слов.
— Уж кто-кто, а я-то знаю, какие истины могут погибнуть, запутавшись в сетях пышных слов и витиеватых фраз,— любил повторять он.— Человек должен ясно мыслить и ясно говорить...
И хотя всё это было, безусловно, верно, сам Шахин-эфенди высказывал собственные суждения о вере и о религии не больно-то откровенно. Ему было хорошо известно, насколько люди в этих вопросах придирчивы и щепетильны,— опять же медресе его этому научило.
Вместе с тем мечта сделать людей счастливыми — как жизнь ни скоротечна! — не смогла ещё полностью захватить душу Шахина, заменить все утраченные идеалы. |