— Начал писать рассказы из своей жизни. Стал невыносим. Страдает. Надысь беда с ним приключилась. Бобриска–то ведь в столовку почти не ходит, диетой открещивается, худеет. А как–то раз Ричард заприметил ее здесь и говорит: что, мол, Бобриска, кончились сухари под матрасом? Пошутил то есть.
Бобриска, как водится, взор потупила, да вздохнула кротко, да отвернулась, да прошептала: «О господи!..» Что тут с Ричардом было!.. Побелел, да почернел, да снова побелел, да глазами как сверкнет, да как заверещит тонким голосом: «Шуток не понимаешь, дура!..» Дернул углом рта, да бежать в полумрак.
Тут и Свинья, и Пузан, и Маза почувствовали, что где–то рядом с ними находится зона такой гробовой тишины, что даже ветер дунул туда, как в вакуум. Они оглянулись — в дверях столовки стоял Ричард.
Это был миниатюрный молодой человек с маленькими усиками, шапкой черных растрепанных кудрей и глазами, полными безмерного трагизма. В руке он держал тарелку, словно просил в нее милостыню. Кудрявый чуб упал на бровь, лицо окаменело, а глаза уставились в пустоту.
— Да что же это такое, а?.. — спросил Ричард, развернулся и, пошатнувшись, вышел вон.
Свинья помолчал и смущенно потер глазик, скосив другой на Мазу.
— Ричард сейчас о Барабанове и слышать не может, — сказал Витька. — Свинья–то учудил, из ботаники–то давай параллели проводить и говорит про Ричарда, что тот является мужским заростком…
— Так оно и было, — авторитетно согласился Свинья. — Еще было мною сказано, что он — настоящий, но маленький мужчина. Ричард–то лыко в строку, да к ножу. Еле я ноги унес. И остальные части тела.
— А как Николай Марков? — спросил Маза.
— Николай Марков?.. — Барабанов почесал гриву. — Николай Марков пишет поэму. Называется «Песнь о Свинье». Рассматривает разнообразные аспекты моей деградации. Всюду ходит в пиджаке на голое тело. Надысь опять же Пальцев отлавливает его и вопрос ему в лоб: «А почему это вы, Николай, так одеваетесь?»
— А он что? — спросил Маза.
— А Николай Марков в ответ: «Потому что я молодежь». Пальцев–то ничего не отразил. С Пальцевым–то беда. Внуков с ним в конфронтацию вступил, даром что тот ему ни сват ни брат. Намедни сидим мы в лабе, букеты определяем. Пальцев подобно мыши в справочник зарылся, листал, да сопел, да палец слюнявил, пыхтел чего–то, за голову хватался. Внуков наблюдал–наблюдал да не выдержал, рукой на него махнул да говорит: «Ничего не соображает!»
— Факт, ничего не соображает, — согласился Маза.
— Да что ж такое–то!.. — неожиданно закричал Витька. — Что ж ты творишь–то, свинья проклятая!..
— Я нечаянно, — быстро сказал Свинья, отодвигая Витьке его кружку, из которой кусочничал. — И вообще, Витька… Если бы у меня были такие же мерзкие рыбьи глазки, я бы ни за какие коврижки их так не выпучивал…
— Пр–р–роклятая свинья!.. — зарычал обомлевший Витька.
— Да ладно, Витька, — перебивая Пузана, примирительно сказал Маза, ибо знал, что иначе Свинья и Пузан моментально скатятся на неразрешимую, как квадратура круга, проблему: кто из них двоих является дураком. — Чего ты раскипятился… Реагируешь подобно больному психической болезнью…
— Какой еще болезнью? — спросил злой Витька.
— Манией ничтожества.
— Вот ты какой, Маза, на поверку–то! — торжественно объявил Витька и разочарованно закряхтел: — Э–эх–хе–хе!.
Маза и хортобионты
|