Никто не погиб, мужики вернулись, а прочее никого не касается.
Осталось еще сказать, что у нас в Сортировке почти все работают на железной дороге. Мои папка и мамка проводники в Читинском экспрессе. Когда все произошло, они уехали в рейс, а я жил у соседей — тети Клавдии и дяди Толи Поповых. Ихний сын Борька, которого еще Леха Коробкин прозвал Барбарисом, мой друг. Ну, не так чтобы очень, а средне.
Вот. Больше сказать вроде нечего.
P . S . Я, наверна, неправельно зделал, что повистуху намел так просто. У настоящих песателей вот сначала ничево не понятна. Все кудато прячущ, грусъ–тят, и ктото до этово погиб. Ну, ладно, у меня, может, творчиская манера другая, без выкрутасов. Я четателей заинтересововатъ не собираюс. Не за–хочут так четать — сами дураки, и все. Зато у меня взаправду было.
ГЛАВА 2. Как я наслушался ерунды
Я проснулся от воя Красноярского скорого. Вой пронесся над сеновалом и улетел, только гул упрямо дрожал вдали, как струна, пока не растаял вовсе.
Мы с Барбарисом спали на цветастом, засаленном одеяле, брошенном поверх колючего сена, и укрывались другим одеялом, байковым, тощим, злобным, с фиолетовой железнодорожной печатью в углу. Наш коровник (вместе с сеновалом над стойлом) был насквозь просвечен солнечными лучами. Внутри клубилось светящееся облако сенной трухи, да сквозь настил снизу поднимался будоражащий коровий дух, тяжелый, как мед.
Я перелез через Барбариса, взрывая сено, добрался до лестницы и спустился вниз. Чтобы Барбарис учился прыгать, лестницу я оттащил в сторону. Она была сверху увесистая, как парус.
На дворе было жарко и безветренно. Тополя на улице от пыли померкли и осели. Вдали яростно пылала новая цинковая крыша на доме Лютиковых. Со станции доносились невнятные крики и стук. За дом от нас кто–то звонко колотил гвозди, ровно по три удара на каждый, — дыц! дыц! дыц! — дыц! дыц! дыц! — потом раздался вопль, вырванный из груди неверным ударом молотка, и все сонно затихло, словно утонуло, выпустив вверх, как последний пузырь, круглое облако.
Рядом с коровником торчал угловатый короб из ржавой стальной сетки. В коробе, пища и качаясь, суетливо бегали цыплята. Около короба, наблюдая, сидел кот Мотька.
Мотькой (то есть Мотиком) его прозвал Барбарис, потому что у него на морде (у кота, конечно) были черные очки, как у мотогонщика. Барбарис был помешан на мотоциклах. Он все знал про них, вырезал все картинки с ними из журналов в библиотеке, набился в помощники и приятели всем мотоциклистам нашей Сортировки: и дяде Андрею Зацепе, и Сморыгину, и бригадиру Орленко, и Мишке Чуркину, и потомственному рабочему Илье Петровичу Флангу, и Адидасу Тимур–Заде, который почти не говорил по–русски, и даже участковому лейтенанту дяде Лубянкину, хотя у того мотоцикл был очень старый и бывший государственный.
Барбарис до трепета и тоски мечтал обладать двухколесным, грохочущим, бензиновым конем, мечтал однажды пролететь по улице Мартина Лютера Кинга на огнедышащем, сотрясающем мир чудовище без глушителя, передавив при этом всех гусей и засыпав поселок комьями грязи. Подружившись с Ле–хой Коробкиным, Барбарис загордился, и мне пришлось выколотить из него гордость кулаками и черенком от лопаты. Только после этого Барбарису все равно раз в четверть снилось, как перед армией на своем свирепом «Чизете» Леха Коробкин промчался прямо по железнодорожному мосту через Мыкву.
(Тогда навстречу ему из Новомыквинска шел состав, но Леха лишь увеличил скорость. Состав экстренно тормозил, визжа на всю область, а Леха соскочил с колеи только перед самым его носом и по косогору помчался в лес. Машинист Залымов на ходу выпрыгнул из локомотива и устремился за Лехой, сея опустошение на своем пути. Но Леху он не догнал, хотя пробежал несколько километров и сломал молодую сосну.)
Вспоминая Леху Коробкина, я повесил ведро на клюв колонки с ружейной мушкой на конце, отполированным рычагом накачал себе воды и переставил ведро на черную, разбухшую скамейку рядом. |