|
Они с Близняшкой все еще раздумывали, когда Горемыка, возвращаясь от ручья с ведром воды, вдруг, не дойдя до площадки, где вели строительство, упала, сотрясаясь и вся горя. По чистому везению кузнец был тут же и все видел. Он поднял ее и уложил на топчан, на котором спал сам. Лицо и руки у Горемыки оказались воспаленными, все в пупырьях. Кузнец потрогал нарывы у нее на шее, позвал людей. В дверной проем сунулся Хозяин, подбежала и Флоренс. Подошедшую Хозяйку кузнец попросил принести уксус. За ним пошла Лина, а когда вернулась, он стал обмывать им язвы и волдыри Горемыки; та корчилась от боли. Пока женщины издавали сочувственные звуки, втягивая воздух между зубов, а Хозяин хмурился, кузнец прокалил на огне нож и взрезал один из нарывов. Все молча смотрели, как он капает Горемыке в рот ее собственной кровью. Не сговариваясь, решили, что лучше в дом ее не пускать, поэтому весь день и всю ночь мучимая жаром Горемыка лежала в гамаке; ей не давали ни пить, ни есть и, сменяя друг дружку, женщины ее обмахивали, прохлаждали. Постоянный ток воздуха от их маханий развел в ней ветер, воздвиг паруса и Капитана, сжимающего рукояти штурвала. Еще не видя, она его услышала. Как он смеется. Громко, хрипло. Нет. Не смеется. Это он рыдает. И остальные тоже. Кричат на разные голоса, но все их крики далеко, по ту сторону белого облака, в котором она увязла. А вот лошади. Бьют копытами. Повыскакивали из трюмов. Перепрыгивают через мешки с зерном, спотыкаются о бочки, летят обручи, клепки расходятся, тягучая липкая жижа течет по палубе. А она ни двинуться не может, ни прорваться сквозь облако. Забилась, завозилась и упала, задыхаясь в облаке, которое не пускает. Поняла, что плач — это крики чаек. Когда пришла в себя, на нее ласково смотрели глаза, точно такие же и формою, и цветом, как у нее самой. Вязкое облако распалось, расползлось, само собой рассеялось.
— Я с тобой, — сказала девочка, лицом схожая с ней как две капли воды. — Я всегда с тобой.
С Близняшкой было уже не так страшно, и вдвоем они пошли обследовать притихший, накрененный корабль. Медленно, постепенно. Туда заглянут, тут послушают, но ничего не нашли, только матросский берет и мертвого жеребенка, которого вовсю клевали чайки.
Обдуваемая самодельными опахалами, плавая в поту, Горемыка вспоминала, как день за днем мерзла на судне. Там если что и двигалось, то только силой ледяного ветра. За кормой ширилось море, с носа нависал скалистый мыс с кустарником на камнях. Горемыка никогда еще не ступала на сушу и сойти с корабля на берег боялась. Для нее он был таким же чуждым, как море для овцы. Но с Близняшкой получилось. Вместе сошли, и земля — жесткая, противная, неприветливая — им не понравилась. Тут она поняла, почему Капитан не пускал ее на берег. Он в ней воспитывал не дочь, а будущего члена команды. Так и жила она — грязная, в мужских штанах, одновременно и своевольная, и обреченная на послушание, обученная единственному делу— шить и латать парусину.
О том, давать ли ей пить и есть, Хозяйка и Лина с кузнецом поспорили, но последнее слово было за ним, и решили ничего не давать. Положились на прокаленный нож и лекарство из собственной крови, стали ждать. Лишь обмахивали и обтирали язвы уксусом. На исходе третьего дня жар Горемыку оставил, она запросила пить. Кузнец сам поддерживал ей голову, поднеся чашу из долбленой тыквы. Устремив взгляд вверх, она увидела Близняшку — та сидела на ветвях над гамаком, улыбалась. Скоро Горемыка объявила, что голодна. Мало-помалу под неусыпным наблюдением кузнеца и Флоренс она поправлялась: пупырья высохли, воспаления исчезли и стали возвращаться силы. Теперь всеобщее суждение было однозначно: кузнец — спаситель. Зато Лина стала совсем несносна с ее попытками удержать Флоренс от общения с Горемыкой и лекарем; только и знала, что бормотать о том, будто бы она эту хворь видела в детстве, что она как плесень — расползется и поразит всех. Однако битву за Флоренс Лина проиграла. |