Он останавливается, чтобы вынуть из жилетного кармана футляр, и, моргая, водружает на нос очки. Что-то бормочет, приостановив дыхание, потом берет надрезанный кусок кожи и жира и начинает отделять его от мышц. С помощью ножа он пытается отслоить его от остальной плоти. Руки у него мускулистые, как у моряка. Росс держит над ним лампу. Коротенькой палкой, подобранной по дороге от дома к конюшне, он тычет Джеймсу в кишечник.
— Не желаете ли подойти поближе, ваше преподобие? С вашего места, думается мне, плохо видно.
Пастор делает несколько шаркающих шагов вперед. Берк внушает ему омерзение.
— Его преподобие более интересует невидимый обитатель дома, нежели сам дом, не правда ли? — вступает в разговор Росс.
— Именно так, сэр, — соглашается пастор Лестрейд.
— А теперь — сердце! — призывает Берк.
И доктора начинают раздирать грудь, распиливая ручной пилой ребра, и, орудуя скальпелем, продираются сквозь крупные сосуды. Они явно возбуждены и сияют, точно два белоснежных яйца. Скоро появится доклад, адресованный медицинским обществам и прочим просвещенным кругам: «Некоторые соображения… гм… касательно феномена покойного Дж. Дайера. Исследование… любопытного и замечательного… который до достижения им двадцати с чем-то… был нечувствителен… не ведал… абсолютно лишен всякого ощущения… чувства… представления о… боли. С доказательствами, иллюстрациями, экспонатами и прочим».
Пастор отворачивается и смотрит во двор — две птички клюют зернышки на навозной куче. Далее, в стене, у которой он выращивает турецкую гвоздику, видна зеленая дверь, ведущая в сад. Эта дверь ассоциируется у него с Джеймсом — он, бывало, выходил из нее и разглядывал груши или просто стоял во дворе, нахмурившись, словно не мог вспомнить, зачем пришел.
Звуки, подобные чавканью сапог по грязи, отвлекают пастора от воспоминаний. Росс достал и теперь держит в руках разорвавшуюся сердечную мышцу Джеймса Дайера. У него такой вид, думает пастор, словно он сейчас с удовольствием бы ею полакомился, только вот немного неловко. Берк вытирает о тряпку руки и вынимает из кармана сложенную газету. Расправив газету на бедрах Джеймса, берет из рук Росса сердце и кладет на нее.
— Если вы не возражаете, ваше преподобие…
Берк заворачивает сердце и прячет в мешок.
— Не возражаю, сударь.
В сердце покойника нет ничего священного. Пусть себе копаются. И опять, в который уже раз, он вспоминает ту, другую, но в чем-то схожую картину, когда Мэри стояла над Джеймсом в их покоях на Миллионной, слегка повернув голову на звук дыхания пастора, недвижно застывшего в дверях рядом с молоденькой горничной. Затем, понимая, что он не захочет, не сможет вмешаться, Мэри перевела взгляд на Джеймса — спящего ли, одурманенного ли? — расстегнула ему рубашку и обнажила грудь. В комнате было темно, лишь одна свеча горела у окна. И все-таки пастору удалось кое-что разглядеть: рука Мэри словно резала Джеймса, не оставляя, однако, никакого следа, будто она сквозь тонкую пенку опускалась в молоко.
— Ваше преподобие?
— Сударь?
— Вы пропускаете интереснейшие вещи. Теперь желчный пузырь.
— Прошу меня извинить. Я… предался воспоминаниям. О докторе Дайере. Мы были вместе в России.
— Вы уже упоминали об этом, сэр. Причем не однажды. Подобные воспоминания вполне естественны, хотя и приводят к излишней чувствительности, чувствительность же — вещь, достойная восхищения в человеке вашего сана, однако недопустимая роскошь для людей нашего рода занятий. Вы должны смотреть на эти останки не как на вашего бывшего… не как на человека, которого вам некогда довелось знать, но как на исходный материал для освященного наукой философского исследования. |