Наплетешь, бывает, родителям с три короба, а они и уши развесили… А ты совсем врать не умеешь. Как же ты, неумеха, мать-то за нос водишь, а? Хватит кочевряжиться, садись наворачивай. Я на эту биомассу глядеть не могу, с души воротит, а еду выбрасывать не приучен. Давай-давай, и без возражений – это приказ.
Возражения у Женьки, конечно, имелись, причем буквально по всем пунктам. Во-первых, врать он умел, и притом не хуже других; во-вторых, водить за нос маму ему не позволяла совесть; в-третьих, насчет своего трепетного отношения к продуктам питания Шмяк таки загнул – достаточно было вспомнить случай с запущенной в тетю Таню тарелкой. Лжецом он, конечно, был записным, вдохновенным, но отличить его вранье от правды не составляло никакого труда, так что свои таланты по этой части он явно преувеличил. Это в-четвертых. А в-пятых, на приказы чокнутого алкаша, допившегося до такого состояния, что сам, добровольно сдался медикам, Женьке Соколкину было глубоко начхать.
Впрочем, промолчать было умнее, и Женька промолчал. Молчание – золото; к тому же в Шмяке смутно угадывалось что-то такое, что, буквально с первой минуты разговора пробуждая охоту язвить, спорить и уличать во лжи, уже на второй начисто ее отбивало. Да и сам предмет возможного спора, заключавшийся в приготовленном тетей Таней обеде – пусть сто раз диетическом, но, как и все, чего касались ее руки, умопомрачительно вкусном, – склонял к конформизму одним фактом своего присутствия. Шмяк прав: еду, особенно ту, что приготовлена тетей Таней, выбрасывать негоже. Он ее есть не хочет, а Женька, наоборот, хочет, и даже очень, потому что пообедать действительно не успел. Организм у него, как верно подметил Шмяк, молодой, растущий и постоянно нуждается в калориях и витаминах. Да как нуждается-то!
Все это Женька додумывал, уже сидя за столом и бойко орудуя ложкой. Он очень старался не спешить, но суп-пюре овощной исчез с тарелки едва ли не быстрее, чем он успел его распробовать. Шмяк наблюдал за ним молча, без улыбки, с таким видом, словно ставил серьезный научный эксперимент или совершал какое-то другое важное дело. Он потянулся за вторым пирожком, но, снова поглядев на Женьку, передумал.
Между пальцами его левой руки невесть откуда вдруг появилась сигарета; щелкнула дорогая зажигалка, и по комнате потянуло горьковатым табачным дымком.
Женька знал, что будет дальше, и, расправляясь с салатом и рыбой, исподтишка косился на Шмяка: ему до смерти хотелось узнать, как тот проделывает свой фокус. Он отвлекся всего на какую-то долю секунды, вынимая изо рта чуть было не проглоченную рыбью кость, но этого хватило: когда он снова посмотрел на Шмяка, тот уже спокойно свинчивал пробку с плоской, слегка изогнутой пол-литровой фляжки.
Марта, как обычно, примчалась по первому зову – то есть спустя всего два с половиной часа после того, как Андрей позвонил ей с любезно предоставленного соседом по койке мобильного телефона. Под извинения Липского протягивая ему старенький «сименс» с подслеповатым монохромным дисплеем, Мишаня сказал: «Да ладно, чего там, свои же люди! Какие могут быть счеты промеж двух инвалидов? Тем более ты с ним не убежишь». – «Не убегу», – согласился Андрей. «Ну, а то! Поди, если б мог, и то не побежал бы», – ухмыльнулся щербатым ртом Мишаня.
Узнав, где он и что с ним, Марта обозвала Андрея кретином и бросила трубку. А через два с половиной часа – если быть точным, через два часа и тридцать четыре минуты, не считая секунд, – дверь палаты распахнулась, как от сильного порыва ветра, и на пороге возникла она – высокая, стройная, в наброшенной поверх делового костюма белой больничной накидке, с независимо вздернутым подбородком и с пакетом апельсинов на изготовку.
Как всегда, она была умопомрачительно красива, предельно серьезна и вся, от острых каблучков модных сапожек до кончиков ниспадающих на плечи платиновых волос, сосредоточена на деле, которым занималась в данный момент. |