– Не буду я жаловаться.
– Это ты только так говоришь, а то где не жаловаться? Обидно покажется, пожалуешься.
– Ручаюсь вам, что никогда никому не пожалуюсь.
– А побожись!
– У нас, Дмитрий Ерофеич, не божатся.
– Ну вот видишь, еще и не божатся. Как же тут верить?
– Моей железной воле поверьте.
– Ну, быть по-твоему, – порешил Дмитрий Ерофеич, – и, угощая Пекторалиса ужином, позвал конюха и говорит: – Запрягите-ка Гуге Карловичу в саночках Окрысу.
– Окрысу, Дмитрий Ерофеич? – удивился конюх.
– Да, Окрысу.
– То есть так ее самую и запречь?
– Тпфу, да что ты, дурак, переспрашиваешь? Сказано запречь – и запряги. – И, отворотясь с улыбкою от конюха, он молвил Пекторалису: – Славного, брат, тебе зверя даю, кобылица молодая, рослая, статей превосходных и золотой масти. Чудная масть, на заглядение. Уверен, что век будешь помнить.
– Благодарю, благодарю, – говорил Пекторалис.
– Ну, поблагодаришь-то после, как наездишься; а только если что не по-твоему в ней выйдет, так смотри, помни уговор: не ругайся, не пожалуйся, потому что я твоего вкуса не знаю, чего ты желал.
– Никогда никому не пожалуюсь, я уже вам это сказал, положитесь на мою железную волю.
– Ну, молодец, если так, а у меня, брат, вот воли-то совсем нет. Много раз я решался, дай стану со всеми честно поступать, но все никак не выдержу. Что ты будешь делать – и попу на духу после каюсь, да уже не воротишь. А у вас, у лютеран, ведь совсем и не каются?
– У нас богу каются.
– Ишь какая воля: и не божатся и не каются! Да, впрочем, у вас и попов нет и святых нет; ну, да зам их и взять негде, все святые-то русские. Прощай, матинька, садись да поезжай, а я пойду помолюсь да спать лягу.
И они расстались.
Пекторалис знал Дмитрия Ерофеича за шутника и был уверен, что все это шутки; он оделся, вышел на крыльцо, сел в саночки, но чуть только забрал вожжи, его лошадь сразу же бросилась вперед и ударилась лбом в стену. Он ее потянул в другую сторону, она снова метнулась и опять лбом в запертый сарай – и на этот раз так больно стукнулась, что даже головою замотала.
Немец долго не мог понять этой штуки и не нашел, у кого бы спросить ей объяснение, потому что, пока это происходило, в доме сник всякий след жизни, все огни везде погасли и все люди попрятались. Мертво, как в заколдованном замке, только луна светит, озаряя далекое поле, открывающееся за растворенными воротами, да мороз хрустит и потрескивает.
Оглянулся Гуго туда и сюда, видит: дело плохо; повернул лошадь головой к луне – и даже испугался: так мертво и тупо, как два тусклые зеркальца, неподвижно глядели на луну большие бельма бедной Окрысы, и лунный свет отражался от них, как от металла.
– Лошадь слепая, – догадался Гуго и еще раз оглянулся по двору.
В одном из окон при свете луны ему показалось, что он видел длинную фигуру Дмитрия Ерофеича, который, вероятно, еще не спал и любовался луною, а может быть, и собирался молиться. Гуго вздохнул, взял лошадь под уздцы и повел ее со двора, – и как только за Пекторалисом заперли ворота, в окошечке Дмитрия Ерофеича засветился тихий огонек: вероятно, старичок зажег лампадку и стал на молитву. |