Но когда я в растерянности снова откинулся на спинку стула, они вспорхнули и улетели.
Думай о смерти, говорит Сенека, и я так и делаю. Я думаю о смерти. Так я готовлю себя без страха и трепета к тому дню, когда поза и грим отпадут и станет видно, отважен ли я только на словах или и в сердце, и не притворными ли были те заносчивые речи, которые я бросал в лицо судьбе.
Я всегда со страхом читал эти слова. Но я их перечитывал снова и снова, не понимая, почему они так задевают меня. Я даже записал их, чтобы всегда иметь их при себе.
Может, теперь я начинаю понимать.
Две тысячи лет после Сенеки мы чтим победителей и презираем побеждённых. Мужество, по нашим представлениям, есть лишь способность преодолевать тот страх, который удерживает нас от борьбы за победу. Однако мужество без победы – это ничто, оно для нас смешно. Поэтому мы не понимаем, что мужество достигает своего расцвета только перед лицом смерти.
Даже самые трусливые храбрятся на словах. Лишь в твои последние часы будет ясно, кто ты есть на самом деле. Смерть произнесёт над тобой своё решение.
Как же мы рассматриваем смерть? Вообще никак. Мы живём так, будто смерти нет вообще, мы прячем умирающих в больницы, мы гримируем мёртвых, чтобы они выглядели так, будто уснули, и если нам всё же приходится признать реальность смерти, мы обряжаем её в одежды пафоса и топим во хмелю чувств. Вызов сегодняшней жизни состоит не в том, чтобы мужественно встретить смерть, когда она придёт, – она придёт к каждому, неотвратимо и нежданно, – а в том, чтобы как можно дольше бегать от неё и скрываться, в идеальном случае вечно. Мы по умолчанию исходим из того, что смерть есть производственная травма, досадное явление, которое по возможности надо устранять.
Думай о смерти, говорит Сенека. Кто так говорит, тот призывает тебя думать о свободе. Кто научился умирать, тот перестаёт быть рабом.
Я думаю о смерти, потому что вынужден.
В ванной всё ещё валяются осколки баночки, которую смахнул Рейли во время своего инспекционного обхода. Я думаю, пусть они так и валяются; я не в настроении и не в состоянии их убирать.
Честно говоря, состояние у меня было исключительно плохое. Руки дрожали, когда я подставлял их под струю воды, а лицо на ощупь было горячим и размягчённым, когда я его мыл. Я разглядывал себя в зеркале и попытался избавиться от мысли, что я лишь разлагающееся мясо, которое скоро отвалится вонючими кусками от моего стального скелета. И когда я взял свежее полотенце, оно выпало у меня из рук – и, конечно же, прямо на осколки.
Я с трудом нагнулся, каждое движение было мучительно. Пальцы правой руки, казалось, хрустнули, схватившись за махровую ткань. И как раз в тот момент, когда я собрался выпрямиться, я увидел эту белую штучку величиной с вишнёвую косточку, наполовину прикрытую осколками, в щели между плитками пола.
Та деталь, которую из меня вырезал О'Ши. Я не без усилий выковырнул и поднял её, потом сел на край ванны, чтобы отдышаться, присмотрелся к этой штуке и попытался реконструировать, как она попала туда, где я её нашёл. Доктор отдал мне её в стеклянной баночке с завинчивающейся крышкой. Я сунул баночку в карман брюк. А потом? Я пришёл домой и поставил баночку на выступ окна. Правильно, и на это же место я сложил потом снятые повязки, с твёрдым намерением в ближайшее время выбросить всё это в мусор. Но руки как-то не дошли до этого. Как водится в мужском домашнем хозяйстве, мало ли чему приходится валяться гораздо дольше, чем это согласуется с общими представлениями о гигиене и эстетике. А Рейли интересовался моими повязками, хотел знать, что там случилось с его питомцем. При этом баночка упала и разбилась о плитки.
Показательно, однако, что люди, которые вломились в мою квартиру в пятницу и всё перевернули вверх дном, не обратили на неё внимания.
Может, теория об их идиотизме всё-таки верна. |