|
. если только за отдельную плату, рыжуля…
Небритый шоферюга подмигнул мне. Дверца хлопнула. Железный шар в кармане пиджака прожигал мне бок. Я вспомнила, что делала со мной ночью та, голая, мертвая, лежавшая на широкой, как лужайка, кровати там, в роскошной квартире, и меня замутило.
* * *
«Сначала надо полностью раздеться,
потом надеть легкое шелковое спальное
кимоно, которое служанка держит перед
вами».
Окна привокзального ресторана ярко горели в сырой ноябрьской ночи. Холод пробирался под шубу. Девчонка засунула руки в рукава. Девчонка была рыжей, красно-рыжей — волосы огнем стояли над бледным лбом, над грубо размалеванными щеками. «Рыжая-бесстыжая», - прошептали на морозе ярко накрашенные губы. Накрасься хоть как индейский вождь, тебя все равно здесь никто не снимет. И ты не подцепишь никого, и не старайся. Сим-Сим снимет с тебя голову. Или скальп, что одно и то же.
Девчонка вынула руки из рукавов потрепанной лисьей шубейки и поднесла ко рту, погрела их дыханием. Странные перчатки, с обрезанными пальцами; продавщицы в таких продают овощи, чтоб удобнее было деньги на морозе считать. Голыми пальцами она чувствовала мороз. И деньги, как уличная торговка, — если, конечно, ей давали деньги. Она тут разжилась немного и купила себе с рук, у Толстой Аньки, лисью шубку вместо искусственной, облезлой — Аньке она все равно мала. Только бы не растолстеть. Мужики толстую не возьмут. Еще как возьмут, если шибко припрет! А если закурить?.. Она сунула руку в карман, вытащила початую пачку «Danhill». Щелкнула ногтем, выбила сигарету, подцепила зубами, ловко крутанула на морозе колесико зажигалки. Ну вот и дым, от дыма вроде теплее.
Она стояла, ежась под шубкой, на промозглом ноябрьском ветру перед белым, с расписанной красной краской башней, Казанским вокзалом, и, дымя сигаретой, смотрела на яркие окна привокзального ресторана. Если сейчас не обрыбится на улице — пойдет туда. Там тепло. Правда, сегодня дежурит Лешка. Он идиот. Ему надо обязательно отстегнуть не потом, а сразу. По крайней мере, она не застудит в черных ажурных колготках на морозе свои ноги, свои ножки, ноженьки, ножницами щелк-щелк, пахнет мясом, серый волк, пахнет алым мясом нагло разверстого, продажного бабьего чрева.
Она удачно просочилась мимо Лешки — он торчал при входе, но болтал с начальством, подобострастно изогнувшись, и она ловко кинула шубку на руку и живенько заскользила между столиков — подальше, подальше, вон туда, к стене. Там были свободные места за столиками. Алла Сычева. Так ее звали. Подружки частенько отчего-то называли ее — Джой. Костер ее начесанных волос горел зазывно, привлекая внимание издалека. На белой высокой шее, на бархотке, сияло дешевое посеребренное сердечко. Ногти были накрашены ярко-ало, как и губы. Иногда Лешка давал ей тут попеть, в ресторации. Она выходила, вертя задом, брала в руки микрофон. Оркестр уже хорошо знал ее репертуар. «Утомленное солнце нежно с морем… А я сяду в кабриолет и уеду куда-нибудь… Ах, шарабан мой, американка, а я девчонка да шарлатанка!..» Шарлатанка, издевательски таращился Лешка, да ты, оказывается, шарлатанка!.. вон отсюда… Она совала ему в потную, жирную руку двадцать баксов, заработанных за вокзальной стеной, в туалете, полчаса назад, и он отцеплялся, а Алла мысленно посылала его: пошел на хрен, халдей. Она уселась за столик, взяла для отвода глаз меню. Официанты знали ее, перемигивались: явилась охотница! Закажет что-нибудь сегодня? Не закажет? Кивком головы она подозвала халдея Витю, процедила: «Двести „саперави“… и чем закусить. Лучше сыр». Витя принес ей сыр, вино. Она, швырнув лисью шкуру на кресло рядом, тайком, из-под густо накрашенных ресниц, огляделась. Ресторан гудел. Время было позднее. Транзитникам некуда девать время и деньги. |