Вслед за ним зашла женщина, маленькая, мне по плечо, старая – во всяком случае не молодая, – с посинелым, опухшим лицом и недобрым взглядом.
– Кто это? – спросила я.
Веркюэль, не смутившись, встретил мой взгляд своими желтыми глазами. «Пес, не человек!» – подумала я.
– Можете подождать здесь, пока дождь перестанет, а потом уходите, – холодно сказала я и повернулась к ним спиной.
Я переоделась, закрылась у себя в спальне и попыталась читать. Но слова шелестели мимо меня, словно листья. С легким удивлением я почувствовала, что веки у меня смыкаются, услышала, как выпала из рук книга.
Проснулась я с одной‑единственной мыслью – выпроводить их из дома.
Женщины нигде не было видно, а Веркюэль спал, свернувшись на диване в гостиной, засунув руки между колен, по‑прежнему в своей неизменной шляпе. Я стала трясти ею. Он зашевелился, облизал губы и нехотя сонно зачмокал. И я моментально вспомнила этот звук–так же делала ты, когда я не могла добудиться тебя по утрам в школу. «Пора вставать!» – звала я, раздвигая шторы, и ты отворачивалась от света с таким же точно чмоканьем. «Ну‑ка, радость моя, вставай!» – шептала я в твое ушко, еще не очень настойчиво, чтобы можно было посидеть с тобой рядом, проводя рукой по твоим волосам снова и снова пальцами, живыми от любви, пока ты до последнего цеплялась за сон. «О, если бы это никогда не кончалось!» – так думала я, когда рука, через которую шел поток любви, касалась твоей головы.
И вот теперь твое уютное сонное бормотание вернулось ко мне, родившись в горле этого человека! Значит ли это, что я должна так же подсесть к нему и, приподняв шляпу, гладить его сальные волосы? Меня передернуло от отвращения. Как легко любить ребенка, и как трудно любить того, в кого он со временем превращается! И этот человек когда‑то плавал, подняв к ушам сжатые кулачки, зажмурившись от наслаждения, в утробе женщины, деля с ней, живот в живот, ее кровь. И он вышел через костные врата наружу, в сияние, и ему дано было узнать материнскую любовь, amor matris. Затем постепенно был отлучен от нее, принужден остаться один и начал сохнуть, чахнуть, корежиться. Отделенная жизнь, жизнь неполноценная, как и у всех остальных; хотя в его случае, конечно, еще более недостаточная, чем у других. Человек средних лет, который все еще сосет из бутылки, впадая в тупое оцепенение, пытаясь таким образом достичь изначального состояния блаженства.
Пока я так стояла над ним, вернулась его женщина. Не обращая на меня никакого внимания, она с трудом добралась до ложа из подушек, которое устроила себе на полу. От нее несло одеколоном – моим одеколоном. Следом вошла разъяренная Флоренс.
– Я ничего не намерена сейчас объяснять, Флоренс, – сказала я. – Оставьте их в покое, им нужно проспаться.
Флоренс сверкнула очками – она явно готовилась что‑то сказать, но я не дала ей.
– Прошу вас! Они здесь не останутся. Запах, тошнотворно сладкий и вместе с тем отвратительный, продолжал стоять в туалете, хотя я несколько раз спустила воду. Я вышвырнула коврик на улицу, чтобы он мок под дождем.
Позже, когда Флоренс на кухне кормила детей завтраком, я опять спустилась вниз и без предисловий обратилась к Беки:
– Я знаю, что вы с приятелем спали в моей машине. Почему вы не спросили у меня разрешения? Молчание. Беки сидел, не поднимая глаз. Флоренс продолжала нарезать хлеб.
– Отвечай: почему вы не спросили разрешения?
Девочка перестала жевать и уставилась на меня.
Отчего я так по‑дурацки себя вела? Оттого, что меня вывели из себя. Оттого, что меня все используют. Оттого, что они спали в моей машине. Машина, дом – все это мое. Я еще жива. Тут, к счастью, появился Веркюэль и разрядил обстановку. Ни на кого не глядя, он прошел через кухню на веранду. |