К примеру, на той фотографии, где мальчики сняты в своем каноэ, я перевожу взгляд с их лиц на покрытое рябью озеро, на темно‑зеленые ели и обратно на оранжевые спасательные жилеты, надетые на них, похожие на те резиновые крылышки, что были в старину. Их блестящая поверхность меня совершенно завораживает. Резина или пластик или что‑то среднее: что‑то грубое, твердое на ощупь. Отчего этот чуждый мне, чуждый, быть может, вообще человеку материал, выкроенный, герметически запаянный, надутый, привязанный к телу твоих детей, так ярко обозначил для меня мир, в котором ты живешь, и отчего он так угнетает мой дух? Понятия не имею. Но коль скоро это письмо вновь и вновь выводит меня из той точки, где я ничего не понимаю, и приводит туда, где я начинаю нечто понимать, позволь мне сказать, в порядке предположения: меня угнетает то, что твои дети никогда не утонут. Сколько ни есть озер и других водоемов в этой стране озер и рек, если им вдруг, по несчастью, случиться выпасть из каноэ, они благополучно останутся плавать на поверхности, паря на своих ярко‑оранжевых крыльях до тех пор, пока не прибудет моторная лодка и не заберет их, и все кончится хорошо.
Твоя надпись на обороте снимка называет это место зоной отдыха. Прирученное озеро, прирученный лес, переменившие свои имена.
Ты пишешь, что решила больше не иметь детей. А значит, эти два мальчика – упавшее в снега Америки семя, – которые никогда не утонут, которые проживут свои среднестатистические семьдесят пять лет, а то и больше, – последние в роду. Даже я, живя на берегах, где воды поглощают взрослых, где продолжительность жизни падает год от года, умираю непросветленной. На что же надеяться этим бедным мальчикам, резвящимся в своей зоне отдыха? В семьдесят пять или восемьдесят пять – они умрут такими же несведущими, как новорожденные младенцы.
Значит, я призываю смерть на головы своих внуков? И может быть, ты в эту самую минуту с гадливостью отбросила исписанный лист? «Безумная старуха!» – возможно, кричишь ты.
Это не мои внуки. Слишком далеки они от меня, чтобы быть среди моих детей. Я не оставлю большой семьи. Дочь. И консорта с его собакой.
Боже меня упаси желать им смерти. Тем более что двое мальчиков, чьи жизни соприкоснулись с моей, уже мертвы. Нет, я желаю твоим детям жить. Только крылья, которыми ты их снабдила, не являются гарантией жизни. Жизнь – пыль между пальцами ног. Жизнь – пыль, набившаяся в рот. Жить значит чувствовать ее на зубах.
Или: жить значит тонуть. Погружаться в воду, до самого дна.
Уже недалек тот час, когда мне придется прибегать к чужой помощи даже в самых интимных вещах. А значит, пора положить конец этой жалкой повести. Не то чтобы я сомневалась в Веркюэле. Когда речь заходит о жизни и смерти, я верю в него неколебимо. В нем с самого начала была какая‑то пусть непостоянная, но предупредительная забота обо мне, которую он не умел выразить. Я упала, а он меня подхватил. Когда он тут появился, то не искал во мне опоры, а стал опорой для меня: мы с ним оперлись друг на друга и с тех самых пор переживаем все перипетии этого взаимного выбора.
И вместе с тем трудно представить человека, менее способного быть нянькой, nourriсe, кормильцем. Он сух. Он утоляет жажду не водой, а огнем. Наверное, поэтому так трудно представить, чтоб у него были дети: сперма его наверняка сухая, коричневая, как пыльца или как пыль на дорогах этой земли. Мне необходимо его присутствие, его утешение, его помощь, но и ему помощь так же необходима. И это помощь, которую мужчина мо жет получить только от женщины. Не соблазн, а посвящение: Он не умеет любить. Я говорю не о движениях души, а о гораздо более простой вещи. Он не умеет любить так же, как мальчик не умеет любить. Не знает, где бывают молнии, пуговицы и застежки. Не знает, что куда вставить. Не знает, как исполнить то, что ему надлежит исполнить.
Чем ближе подходит конец, тем он преданнее. Но и тут мне приходится направлять его руку. |