От этого и заболевают раком: когда тело начинает само себя ненавидеть, само себя пожирать. Ты скажешь: «Что толку поедать себя со стыда? Я не хочу слушать про ваши чувства, это опять слова, почему вы ничего не сделаете?» И на это я отвечу тебе: «Да», и еще раз «Да», и еще раз «Да». Я ничего другого не могу тебе осветить, когда ты задаешь мне этот вопрос. Но знаешь ли ты, чего стоит сказать это «Да». Это как предстать перед трибуналом и иметь возможность сказать только два слова – «да» и «нет». Стоит тебе открыть рот, как судьи предупреждают: только «да» или «нет», и ничего больше. «Да», – говоришь ты. Но при этом все время чувствуешь внутри другие слова, словно ребенка в утробе. Не когда он начинает шевелиться, еще нет, а как в самом начале, когда в женщине пробуждается глубинное знание, что она беременна. Внутри меня не одна только смерть. Есть и жизнь. Смерть сильна, а жизнь слаба. Но я должна служить жизни, должна поддерживать ее живой. Должна.
Ты не веришь в слова. Ты считаешь, что только удар – это что‑то настоящее. Удар или пуля. Но послушай: разве ты не слышишь, что мои слова тоже существуют. Послушай! Возможно, они только воздух, но они выходят из моего сердца, из моей утробы. Они не «да» или «нет». Внутри меня живет что– то другое, иное слово. И я по‑своему борюсь за него, борюсь за то, чтобы его не заглушили. Я как одна из тех китаянок, которые знают, что, если родится девочка, ребенка заберут у нее и прикончат, потому что их семье, их деревне нужны рабочие руки, нужны сыновья. И они знают, что после родов в комнату войдет какой‑то человек с закрытым лицом, возьмет ребенка у повитухи и, если он не того, какого надо, пола, отвернется из деликатности и удавит его, просто‑напросто стиснув его крохотный носик и закрыв ему рот. Минута – и все кончено. Предавайся скорби, если хочешь, скажут потом матери: твоя скорбь в природе вещей. Но не спрашивай: почему это зовется сыном? Почему это зовется дочерью и должно умереть?
Пойми меня правильно. Ты ведь тоже чей‑то сын. Я не против сыновей. Но случалось ли тебе видеть появившегося на свет младенца? Так вот, не легко было бы сказать, девочка это или мальчик. У всех младенцев между ног – одна и та же пухлая складка. Та почка, тот росток, который якобы выделяет мальчиков, не такая уж важная штука на самом‑то деле. Не настолько, чтобы определять жизнь и смерть. Тем не менее все остальное, все, чему нет определения, все, что подается при нажатии, обречено остаться неуслышанным. Я говорю от его лица. Тебе надоело слушать старых людей, я понимаю. Тебе не терпится стать мужчиной и делать то, что они делают. Надоело готовиться к жизни. Ты думаешь: вот она, жизнь. Как же ты ошибаешься! Жить не значит следовать за палкой, за флагштоком, за ружьем, куда бы они тебя ни привели. Жизнь не где‑то впереди. Ты уже в центре жизни. Зазвонил телефон.
– Не беспокойся, я не собираюсь брать трубку, – сказала я.
Мы молча ждали, пока звонок прекратится.
– Я не знаю твоего имени.
– Джон.
Джон: nom de guerre[13], вне всякого сомнения.
– Какие у тебя планы?
Он, кажется, не понял, о чем я.
– Что ты намерен делать? Хочешь остаться здесь?
– Мне надо домой.
– А где твой дом?
Он смотрел на меня упрямо, не в силах выдумать новую ложь. «Бедное дитя», – прошептала я.
Я не собиралась за ним подглядывать. Но на мне были шлепанцы, дверь в комнату Флоренс была открыта, и он сидел ко мне спиной. Сидел на кровати, поглощенный тем, что держал в руке. Услышав шаги, он вздрогнул и сунул этот предмет в постель.
– Что это у тебя там? – спросила я.
– Ничего, – ответил он, как всегда поневоле встречаясь со мной взглядом. |