Рука его ползала по моему телу. «Для тебя тут ничего нет», – хотела я сказать, но у меня выскочила челюсть. Мальчик самое большее лет десяти, обритый наголо, босой, с тяжелым взглядом. Позади два его товарища, еще младше. Я выпихнула челюсть изо рта.
– Оставьте меня в покое, – сказала я. – У меня заразная болезнь.
Они неторопливо отошли подальше и, словно вороны, стали ждать.
Мне надо было освободить мочевой пузырь. Я уступила позыву и, не вставая, помочилась. Слава Богу, что есть холод, подумала я, слава Богу, что есть бесчувствие: все для того, чтоб были легкими роды.
Мальчишки опять приблизились. Я безразлично ждала, пока их руки начнут меня обшаривать. Меня убаюкивал шум колес; подобно детке в улье, я была частью гудящей, снующей жизни. Наполненный шумом воздух. Тысячи крыльев проносятся взад и вперед, не соприкасаясь. Как им всем хватает места? Как умещаются в небесах души всех умерших? Оттого, говорит Марк Аврелий, что они друг в друга перетекают: сгорают и смешиваются и таким образом становятся вновь частью великого круговорота.
Умереть после смерти. Стать единым прахом.
Край одеяла откинули. Я чувствовала свет сквозь веки и холод на щеках, там, где текли слезы. Мне что‑то втиснули между губами, пытались чем– то раздвинуть десны. Давясь, я отодвинула голову. Теперь все трое наклонились надо мной в полумраке; быть может, за ними были еще другие. Что они делают? Я попыталась оттолкнуть руку, но она надавила еще сильнее. Из горла у меня вырвался отвратительный скрежет, словно раскололи полено. Руку убрали.
– Не… – сказала я, но нёбо саднило так, что трудно было выговаривать слова.
Что я хотела им сказать? «Не делайте этого?» «Не видите – у меня ничего нет?» «Неужели у вас нет жалости?» Какая ерунда! Почему в мире должна быть жалость? Я вспомнила жуков, больших черных жуков с выпуклыми спинами, которые умирают, слабо шевеля лапками, а муравьи стекаются к ним, вгрызаясь в мягкие места, сочленения, глаза, вырывая кусочки мяса.
Это была просто палка, длиной в несколько сантиметров; он пытался засунуть ее мне в рот. Я чувствовала во рту оставленные ею комочки грязи.
Кончиком палки он приподнял мне верхнюю губу. Я отдернула голову и попыталась сплюнуть. Он выпрямился, шаркнул босой ногой, окатив мне лицо пылью и мелкими камешками.
Проезжавшая машина высветила детей своими фарами. Они стали удаляться по Бёйтен‑кант‑стрит. Вернулась темнота.
Неужели все это и впрямь было? Да, все это было, и к этому больше нечего добавить. Это случилось в двух шагах от Бреда‑стрит, и Схондер‑стрит, и Вреде‑стрит, где век назад кейптаунские патриции распорядились возвести просторные дома для себя и своих нескончаемых потомков, не подозревая, что настанет день, когда цыплята вернутся под их сень на свой насест.
В голове у меня был туман, серая каша. Меня била дрожь, рот сводило зевотой. На какое‑то время я отключилась. В лицо мне ткнулась собачья морда. Я попыталась ее отстранить, но она все лезла ко мне, минуя пальцы. И я покорилась, думая: есть кое‑что похуже собачьего мокрого носа, ее напряженного дыхания. Я дала ей лизать мое лицо, лизать губы, вылизать соль моих слёз. Возможно, это были поцелуи – как посмотреть.
С собакой кто‑то был. Мне показалось, что я узнаю запах. Веркюэлъ? Или все бродяги одинаково пахнут палой листвой, нижним бельем, гниющим в мусорной куче?
– Мистер Веркюэль? – прокаркала я, и пес возбужденно заскулил, фыркнув мне прямо в лицо.
Вспыхнул огонек спички. Да, то был Веркюэль собственной персоной.
– Кто вас здесь положил? – спросил он.
– Я сама, – ответила я, стараясь не касаться ободранного нёба.
Спичка погасла. Опять потекли слезы, которые пес с готовностью вылизал.
Я никак не предполагала, что Веркюэль, с его торчащими ключицами, с узкой, будто у чайки, грудной клеткой, так силен. |