На веранде появились Мурфин и Квейн, посмотрели направо, налево, на пруд, только не вверх. Я разглядывал их несколько секунд, может быть, не меньше десяти, думая, что они постарели, погрузнели, даже поседели, но выглядят очень неплохо.
— Эй! — крикнул я, и они вздрогнули от неожиданности.
— Харви, — сказал Мурфин, и Квейн добавил: — Как поживаешь, черт побери?
— Нормально, — ответил я. — А вы?
— Не жалуюсь, — улыбнулся Мурфин, и Квейн признал, что у него все в порядке.
Мы все еще смотрели друг на друга. Я видел двух мужчин, которых знал уже больше десяти лет, но последние три-четыре года нам не приходилось встречаться, то есть Уэрду Мурфину было сейчас лет тридцать восемь — тридцать девять, а Максу Квейну, более молодому, — тридцать семь. Середина августа выдалась жаркой, они приехали без пиджаков, но при галстуках, хотя и с чуть ослабленными узлами. На Мурфине была светло-зеленая рубашка, на Квейне — белая в черную полоску, с петлицами на воротнике. Я помнил, что он всегда носил рубашки с петлицами, в которые вставлял изящные золотые булавки.
— Качели, да? — спросил Мурфин.
— Ага, — ответил я.
— Прямо с веранды, — Мурфин сразу понял мой замысел. — С ограждения и в пруд. Черт, я бы хотел попробовать.
— Почему бы и нет? — Я начал спускаться с дерева. Схватившись за последнюю ветку, я повис в трех футах над ограждающим веранду барьером, отпустил руки, мягко приземлился на барьер и спрыгнул на пол. Мурфин и Квейн пристально наблюдали за мной, вероятно надеясь, что я шлепнусь на задницу, а может, стараясь понять, каких высот можно достичь благодаря упорным тренировкам. Я решил не говорить им, сколько раз залезал на тополь и спускался обратно.
Мы пожали друг другу руки, их рукопожатие так и осталось быстрым, крепким, я бы сказал, профессиональным, свойственным священникам, политикам и большинству профсоюзных функционеров. Потом я предложил им сесть, и они остановили свой выбор на парусиновых стульях, что зовутся режиссерскими в Голливуде и охотничьими в Америке. Как они называются в Виргинии, я не знаю.
Я предпочел качающуюся скамью, подвешенную на тонких металлических цепочках к потолку. Какое-то время мы сидели молча, привыкая друг к другу.
— Мне нравятся твои усы, — сказал наконец Мурфин.
— Я отрастил их пару лет назад. Рут они тоже нравятся.
— С ними ты похож на одного киноактера, — заметил Квейн. — Черт, он давно умер, и я даже забыл, как его звали. Но раньше он часто снимался с… э… Мирной Лой.
— Вильям Пауэлл, — вмешалась Рут, входя на веранду с подносом в руках. Она поставила поднос на большую деревянную катушку из-под кабеля, которой мы пользовались как столиком. — Он очень похож на мистера Пауэлла в фильме «Мой милый Годфрей», хотя я не помню, играла ли в нем мисс Лой.
Так моя жена говорила почти обо всех, с этакой степенной, спокойной педантичностью, которую я находил убедительной, а другие странной, но привлекательной. Она была среди тех немногих, кто, несмотря на глубокое личное отвращение, называл президента не иначе как мистер Никсон. Иногда меня спрашивали, всегда ли она такая, имея в виду те комнаты, когда мы оставались одни, и я уверял, что не замечал никаких изменений, хотя мог добавить, что на людях мы меньше смеялись.
Поставив поднос на стол, Рут очень естественно солгала, сказав, что ей надо поехать в Харперс-Ферри за какой-то мелочью, которую она забыла купить. Я бы и сам поверил ей, если б не знал, что она никогда ни о чем не забывает. От слов Рут Мурфин и Квейн сразу приосанилась, так как в них слышалось глубокое сожаление о том, что ей приходится отказываться от, быть может, самой увлекательной беседы в ее жизни. |