Кветкус рванулся еще раз, другой.
— Пусти, Диникис, пусти… — взмолился он. — Не то они нас растопчут, как слизняков.
— Да ты погляди туда…
Мы повернули голову. Возле усадьбы стояли два грузовика, и с них, словно зеленые жабы, соскакивали фрицы. Я в испуге подбежал к Алексюкасу.
Управляющего уже и след простыл. Сникшего Кветкуса отец отвел к нам. Здесь они, никого не впуская, долго о чем-то говорили.
Верике недолго оплакивали и наскоро отпели. Четыре тоненькие восковые свечки, купленные в городе, очень быстро догорели, как ни старалась Кветкене примять к фитилькам оплывший воск. В черном платке, с распухшим лицом, по морщинкам которого все время текли слезы, она все старалась, чтобы не погасли, только бы продолжали гореть эти четыре трепетных огонька у гроба Верике. Пусть еще немножко побудет дома доченька, хоть еще часочек… А то вынесут гроб, уйдет Верике навсегда, навеки. И никогда больше ее не увидеть…
Пришли какие-то бобылки, помолились, пропели заупокойную. Их протяжные и монотонные голоса наполняли сердце жутью. Мне стало до того невмоготу, что я выбежал вон.
Потом, когда песнопение смолкло, я опять вернулся к покойнице. Алексюкас все еще стоял на коленях и часто тер тыльной стороной ладошек глаза и нос. Я опустился рядом с ним.
Под окном густой куст едва распустившейся сирени, покачиваясь на ветру, то пропускал в комнату свет, то заслонял его.
Верике хоронили вечером, когда батраки пришли с работы. Впереди небольшой похоронной процессии шагал Алексюкас с деревянным свежевыструганным крестом. Не было ни ксендза, ни причетника, ни звонаря. Люди шли мрачные, суровые, шли к песчаным ямам, где расстреливали евреев. Вот уже и две сосенки на юру…
Возле этих песчаных ям Кветкус вырыл могилу для своей девочки.
— Господи, отчего ты от нас отвернулся? Могилку единственной доченьки освятить не дали, в яме хороним! — рыдала Кветкене.
— Молчи, мать! Земля эта кровью освящена… — унимал ее Кветкус.
Я тоже думал: чего это, вправду, бог от нас отвернулся? Верно, времени нет заниматься батраками да евреями. У него теперь одни фрицы в голове. Не зря на ремнях у них выведено: «С нами бог».
Вообще-то говоря, перемешались у меня все боги. Единый бог евреев, седовласый, длиннобородый, и христианский — в трех лицах. Я уже не мог толком разобраться, не знал, с кем дело иметь, к какому богу обращаться. До сих пор доброй отеческой руки нам не протянул ни один из них — ни тот, седой, длиннобородый, ни этот, в трех лицах…
Мы стояли на краю песчаной ямы. Там, внизу, крича своей пронзительной зеленью, поднялась высокая трава. Под ней — сотни людей. Там и моя мама. А тут, наверху, в простом белом гробике Верике, маленькая Верике…
Когда могилу засыпали, Кветкус сровнял ее края выщербленной ржавой лопатой. В головах вставил свежевыструганный крест, который нес Алексюкас.
— Как же так?.. — выломившись в низком поклоне и крестясь, прошамкал старый Вайткус. — Как-никак из католиков она, а рядом с нехристями…
— Пускай и для них земля будет пухом, пускай и возле них святой крест стоит… — ответила Кветкене и, рыдая, опустилась на свежую могилку дочери.
ИНТЕРНАЦИОНАЛ
Диникене месила в квашне тесто, а мы с Марике чистили картошку. Одна за другой плюхались они в ведро, только брызги летели.
Вокруг колебались вечерние тени, огромные-преогромные, того и гляди, схватят в свои цепкие объятия.
Трепетно мигали огоньки сухих лучинок, воткнутых в трещины печки. Наклоняя вниз свои обуглившиеся красновато-серые язычки, то снова выравниваясь и вспыхивая, лучинки потрескивали совсем как две свечки… Как свечи…
Когда-то, еще до войны, в канун субботы, на заходе солнца, мама зажигала две белые свечи в тяжелых серебряных подсвечниках и, прикрыв лицо руками, произносила слова молитвы. |