|
— Ихние, пускай вывозят.
— «Ихние»! Как бы не так! Бернотас сказывал, что убранство в этих хоромах спокон веков здешнее, и еще когда польские паны жили. Такие зеркала, картины мало где и найдешь. Собирались музей открыть, да не успели — война помешала.
— Еще расколют вдребезги по дороге.
— То-то и оно, что расколют. Ни себе, ни другим, как собака на сене. Окаянные… А фрицам-то капут!
Капут? Неужели фрицам капут?.. Кабы моя воля, я бы такую бомбу ахнул, чтоб ее осколки как живые летали и настигали только фашистов и их прихвостней с белыми повязками, а наших людей и не задевали бы.
— Погрузку закончили. Последние машины, — тяжело вздохнул Алексюкас и вдруг даже задрожал от волнения. — Смотри, смотри!.. Машину никак не заведут. А, чтоб их громом!
При этих словах снаружи так оглушительно бахнуло, точно земля разверзлась, и мы кубарем скатились вниз по скользкой, усеянной цвелью стене. Женщины всполошились, запричитали, ломая руки:
— Господи помилуй!
— Где же наши-то так долго!
— Как бы только барон их вместе с барахлом не увез…
В другом конце несколько голосов затянули молитву святой деве:
— Матерь божья, заступница…
— Не иначе, конец света.
— Земля с небом смешалась…
А земля и вправду смешалась с небом.
— «Катюши»… — стуча зубами, еле выговорил Алексюкас. — От Бернотаса слышал… Как эти начнут — тут фрицам и крышка.
Оба немецких солдата, будто сговорившись, вынули из карманов по белому платку, стряхнули, прикрепили к штыкам и опять спокойно уселись.
А вой снарядов, свист и треск выстрелов — все смешалось и создавало тот адский гул и грохот, который вместе с едким запахом пороха и горечью дыма возможен, когда подкатывается линия фронта.
Мы прижались к земле, промозглой, черной, но теперь такой милой земле.
— Святая дева, яви милость… — неслось сбоку.
— Пред ковчегом священным… не оставь сиротами…
А снаряды рвались чаще и ближе, все сильней становился дробный шум от осколков. В голове мелькнуло: каково там, наверху? Что с отцом? Как другие? Здесь еще куда ни шло, а наверху и спрятаться-то негде…
Я вытянул шею и в полумраке подвала поискал глазами Диникене. Она нас не видела, занятая остальными детьми, — те в страхе жались к матери, как цыплята. Я ткнул локтем Алексюкаса:
— Что с отцом? Отчего не приходит? А вдруг убьет его осколком или обер застрелит?.. А если… впереди и вправду идут эти азиаты, как управляющий пугал?.. Как бы не подумали, что наш отец с бароном удирать собрался. Что тогда?..
Тогда положат отца, как весной Верике, в белый гроб, сколоченный из обструганного сундука, с образком в сложенных на груди руках, и будет он лежать и больше никогда не встанет…
Меня пробрала дрожь, будто только сейчас сырость и холод погреба пронзили до самого мозга костей.
Одного отца у меня война уже отняла… Неужто и второго отнимет?
— Святая дева, смилуйся… пред ковчегом… — вторил я голосам женщин, беззвучно шевеля губами.
Потом я словно бы повис в воздухе, ничего не чувствуя, потеряв даже ощущение времени, только ждал, ждал, ждал…
И вдруг…
Адский грохот затих, откатившись куда-то в сторону. Остался только едкий дым да запах гари. Тогда эти двое немецких солдат приоткрыли дверь и крикнули:
— Иван, Иван идет!
Они схватили свои винтовки с носовыми платками на штыках и выскочили из погреба. А спустя несколько минут в светлом квадрате двери показался незнакомый человек в защитной гимнастерке и чуть осипшим голосом спросил:
— Есть здесь немцы?
Женщины удивленно молчали. |