Жандармский штаб-офицер, вероятно, утратил бы изысканную, а-ля Бенкендорф, вежливость, если бы и синие тюльпаны не налегли на весла. Они успели выяснить «способы» надворного советника: квартира за две тысячи, экипажный выезд, многочисленная прислуга женского полу. Тут вроде бы и деться некуда? Как всегда в подобных случаях, надворный понес околесицу о щедрых дядюшках-тетушках. Дело увяло за недостатком доказательств, хотя и решено было, что Феклисов остается в сильном подозрении.
Сильное подозрение не помешало бы бросить щуку в воду, но государь взглянул косо. Он сердился на себя: эка, слевшил, отстранив от допросов автора народного гимна, вот и объехали на кривой. Он круто положил руль — без всяких ссылок на параграфы и пункты выгнал Феклисова из Казенной палаты и погнал в Вятку, где, между нами говоря, тоже была Казенная палата. Надворный убрался из Петербурга. На заставе чуть в барабан не ударили для отдания чести: ехал в роскошном дормезе, шестериком лоснящихся гнедых…
Это истинное происшествие, описанное свояком Львова, тоже синим тюльпаном, Милий Алексеевич не заметил в многотомном комплекте «Русского архива». И потому, присматриваясь к Бенкендорфу — тот все еще сидел в креслах на палубе, хотя ветер свежел, — Милий Алексеевич внятно, но не сполна сознавал печаль его.
Да, тревожило охлаждение государя. Тревожило и обижало, как незаслуженное. Оба сознавали холостое вращение шестеренки, той именно, которую он, Бенкендорф, считал едва ли не главной в ведомстве синих тюльпанов. Злодеяния наказуются, зло остается. Оба искали приводной ремень, чтобы шестеренка не крутилась впустую. Государь ждал «изобретения» Бенкендорфа, Бенкендорф — государя. Возникало тягостное напряжение. Увы, то, что позволено Юпитеру, не позволено быку, и это душевное состояние Александра Христофоровича понимал Башуцкий.
Он другого не понимал. Недавнее происшествие с флигель-адъютантом, происшествие, в котором, выражаясь по-нынешнему, было задействовано первое лицо империи, имело для Александра Христофоровича значение переломное. Можно было бы сказать, трагическое, но трагизм почему-то считается несовместимым с шефами ведомств, подобных Третьему отделению.
Это происшествие, повторяем, было градусом, каплей, точкой — Бенкендорф капитулировал. Он тяжеловесно сломился, поник, ибо не одним умом осознал: всесилие вездесущих феклисовых неотвратимо, как деторождение, и неизбежно, как смерть.
Вот этого душевного состояния и не понимал Башуцкий. Да оно и не худо, не то пустился бы в рассуждения о том, что функции создают орган, а орган, в свою очередь, создает функции, ну, и вышло бы, что корень зла в бюрократической системе, а не в коренных свойствах природы человеческой.
Предположи Милий Алексеевич нечто подобное таким рассуждениям, не возникшим в его голове, а возникшим в голове Бенкендорфа, он удивился бы. А между тем… Между тем Александр Христофорович поднялся с кресел и рассеянно осмотрелся. Он увидел темное море и не увидел шестикрылых серафимов в блеклом, без звезд небе. Пора было в объятия Морфея. Иные объятия в наши лета, увы, не столь желанны. Забыл… как бишь ее? Имя прелестницы он запамятовал, а донос вспомнил. Лет десять тому, когда Александр Христофорович еще верил в свое предназначение, шпионщина донесла: такой-то чиновник на вопрос, откуда у него именьице, превесело отвечал — женушка приобрела на подарки, полученные в молодости от его сиятельства графа Александра Христофоровича… Дурак, улыбнулся Александр Христофорович, но оставалось неясным, кто, собственно, дурак, он ли, подкупатель, или тот, из феклисовых…
25
Бенкендорф любил Эстляндию нестранною любовью: здесь, над морем, у реки Кейле, то медленно-черной, то быстрой и пенистой, простиралась его счастливая Аркадия. О Фалле!
Башуцкий тоже любил Эстонию, но странною любовью. |