Его удел ограничивался доказательством теорем и недоказуемостью аксиом. А гением он почитал, и притом справедливо, Остроградского, читавшего курс дифференциального и интегрального исчисления.
Капитан служил, а не выслуживался, никому не завидовал и никому не льстил. К нему относились почтительно: по-нынешнему сказать, ценили. Две точки в пространстве — Михайловский замок и флигель в Шестилавочной, он соединял прямой линией. Поговаривали, что его замкнутость — следствие какого-то глубокого душевного переживания. Люди сугубо прозаические возражали: он расчетлив, как все немцы; бережет капиталец, завещанный фатером, умершим, когда Луке Лукичу было лет восемь от роду, вот и замкнут, ножки по одежке.
Если немцы расчетливы, то немки домовиты. Шарлотта командовала горничной и кухаркой. Мужской прислуги, как все питерские немцы, она не держала. Шарлотта была добра. Настолько добра, что ни словечком не возразила, когда супруг велел привечать какого-то юродивого. Это было разнесчастное существо, похожее на черепаху, в казенном халате мышино-никотинного цвета. Существо выдавало себя за испанского короля в изгнании; утверждало, что напечатало «Записки», а гонорар отдало на борьбу с масонами. Оно пивало на кухне чай с калачом, вороватым, сорочьим движением упрятывало за пазуху гривенник и просило передавать нижайшую, почтительнейшую благодарность императору французов. Шарлотта предполагала, что старика отпускают христарадничать из какой-то богадельни. Она не ошибалась, если Обуховскую больницу на Загородном принимать за богадельню. Что до «императора французов», то Шарлотта, искоса взглядывая на Луку Лукича, стала замечать профиль Наполеона. И теперь черепаха-король испанский получал уже 2 (два) калача…
В тот поздний летний вечер, когда «пишу, читаю без лампады», Лука Лукич, отужинав — 2 (два) горячих блюда и 1 (одна) бутылка умеренно холодного портера, — аккуратно заносил в тетрадь дневную лекцию, чтобы завтра ученики могли исправить свои записи или дополнить нерадиво пропущенное.
Денщик майора Озерецковского нецеремонно бухнул в парадную дверь — денщик злился на барина за прерванную дрему. Увидев жандарма, Лука Лукич, человек здоровый, никогда ничем не болевший, почувствовал слабость во всех членах.
Капитан, разумеется, имел представление, кто такой сосед-майор. Не ведая за собой ничего предосудительного, Лука Лукич все же избегал встреч с ним — береженого Бог бережет. Выслушав денщика, он сохранил внешнюю невозмутимость, но, следуя двором и напряженно прислушиваясь к шагам жандарма, ощущал какое-то запупочное томление.
Капитан застал Озерецковского и Стогова в состоянии, что называется, «свободной ногой топнем по земле» — они изрядно подгуляли. Майор любезно усадил капитана и высказался в том же духе, в каком намедни экономист Мудряк: дескать, что же это такое, живем чуть ли не стена в стену, а ни вы ко мне, ни я к вам. Лука Лукич тотчас вспотел и, выпростав свежий батистовый платок, стал отирать лицо. Подняв глаза, он не узнал майора: тот был трезв, но так, словно приложился к пузырьку с нашатырем, то есть в некотором обалдении. Сердце у Луки Лукича захолонуло. «Позвольте, господин капитан, платок ваш», — с расстановкой произнес личный адъютант графа Бенкендорфа, немигающим взглядом испепеляя преступника, как напалмом.
Смесь восторга и досады уже вытеснила обалдение майора. Ведь знал, знал же — здесь, во флигеле, жительствует корпуса военных инженеров капитан ГЕРМАНН. Знал и не подумал об этом, прах его возьми. И вот он, носовой платок с монограммой «Л. Л. Г.» — Лука Лукич Германн.
Выпятив подбородок, майор, торжествуя, оглянулся на Стогова. Эразм Иванович, откинувшись в креслах, спал молодецким сном, взяла свое дальняя дорога.
А до Цепного моста дорога недальняя. Тяжелая казенная карета катила гром. Гром был мягок и светел, как эта влажная полночь. |